От дверей внезапно послышался (я чуть не подпрыгнул в кресле) оглушающий металлический голос, словно сама пилотская наша судьба окликнула нас из облаков. Голос сообщил, что на аэродроме объявлено состояние боевой готовности, поскольку наутро назначен боевой вылет. Нашего экипажа это не касалось. Я внимательно наблюдал за теми, кому предстояло лететь, но ничего не обнаружил, разве что усталость во всех их движениях стала чуточку заметнее. Бар закрылся. Мы стали расходиться. По дороге один из парней объяснил мне, что оглушившее нас своим голосом привидение называлось «Танной» и представляло английскую разновидность местной радиовещательной сети; ее динамики висели на деревьях и столбах по всей территории базы.
Я долго не мог заснуть, вспоминая и этот гулкий голос, и тех, кто сидел вместе с нами в клубе и должен был завтра умереть.
Я мог бы и не утруждать себя подобным рвением. Мерроу спал крепко и долго, я же встал рано, прослушал предполетный инструктаж, а потом поднялся на командно-диспетчерскую вышку понаблюдать за взлетом машин. Самолеты начали выруливать в девять сорок пять, и как раз в тот момент, когда последняя «летающая крепость» подошла к взлетно-посадочной полосе, штаб авиакрыла отменил боевой вылет. Никаких объяснений не последовало. Очередной каприз штаба явился настоящим ударом для летчиков, и я почувствовал первый спазм гнева, того гнева, которому предстояло в последующие месяцы стать моим постоянным спутником.
Потребовалось немнго времени, чтобы с нас сошла вся спесь; мы получили направление в школу. Наше самомнение сильно поубавилось, когда однажды утром один из пилотов, давно уже протиравших брюки на штабной работе, объявил, что в Штатах нас научили неплохо водить детские автомобили, а вот до полноценных летчиков мы еще далеко не доросли и что предстоит не меньше месяца боевой учебы, прежде чем нам разрешат участвовать в боевых вылетах.
Мерроу прямо-таки пришел в ярость. Как я уже рассказывал, он был староват – двадцать шесть лет и несколько месяцев, успел налетать немало часов, хотя и не на тяжелых машинах, и считал, что к рождеству вернется домой победителем.
Как только у нас закончилась лекция об английских кодах, он отправился к полковнику Уэлену с жалобой. Наш командир поднялся в четыре тридцать утра, провел инструктаж, а потом укрылся в своем самолете и просидел там часа два, почти до самого несостоявшегося вылета: он, разумеется, устал, а тут вваливается Базз и провозглашает, что не намерен просиживать зад и целый месяц слушать всяких там инструкторов, он приехал сюда драться, бомбить этих тупоголовых фрицев.
Базз так никогда и не рассказал нам, что ответил ему полковник, хотя догадаться было нетрудно: прошло шесть недель, прежде чем мы вылетели на боевое задание.
К вечеру Мерроу придумал, какие последствия будет иметь для него визит к Уэлену, вызванный, в общем-то, внезапным порывом. Послушать Базза, так большое начальство отныне считает его настоящим воякой и ждет только случая, чтобы выдвинуть на командную должность. Во всяком случае, так он полагал.
Все то время, что мы пробыли в летной школе, Мерроу выезжал на других, лебезил перед инструкторами, резкими жирными штрихами рисовал в своих тетрадях больших пучеглазых жуков и пауков или глазел в окно, мысленно навещая, по-видимому, жертв своих любовных побед. А вот я, искренний и способный молодой человек («Гм!»), хотя, правда, не совсем вышедший ростом, проявлял прямо-таки поразительную сознательность. Я зубрил, тянул на лекциях руку, не скрывал своего желания учиться – в общем, «горел патриотизмом». Меня поражало полное безразличие Мерроу к лекциям, и однажды я даже высказал ему свое удивление, заметив, что когда-нибудь он поставит экипаж в тяжелое положение.
– Боумен, – ответил Базз, – он называл меня только по фамилии, и никогда «Боу» либо «сынок», тогда как для других членов экипажа всегда находил разные прозвища, что удивляло, а иногда и бесило меня, – Боумен, ты уж изучай свои учебники, а я буду летать.
И все же к концу нашего пребывания в школе он знал раз в десять больше меня обо всем, что мы изучали, – вернее, что изучал я.