Иногда в дни боевых вылетов я вообще не брал ни крошки в рот. Во время завтрака – кофе, затем четыре, шесть, а то и восемь часов в воздухе, где я, как понимаете, был слишком занят (давайте скажем так), чтобы есть превосходный бортпаек, поставляемый дядюшкой Сэмом для своих воюющих мальчиков; потом, после полета и всяких связанных с ним дел, в столовой из-за позднего времени вам могли предложить только холодные остатки, к тому же я считал, что на пустой желудок лучше спится.
Доктора я видел ровно неделю назад. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, рядом с металлическими шкафчиками оливково-зеленого цвета, и переводил пристальный взгляд с большого ретушированного портрета своей жены, чем-то напоминавшей полевую мышь, то на мое лицо с кожей нездорового оттенка, то на свои пальцы с наполовину изгрызенными ногтями, за что его никак нельзя было винить – ведь он постоянно отвечал за пятьдесят измотанных летчиков; время от времени он посматривал на стопку медицинских книжек, которые доказывали прогрессирующее неблагополучие со здоровьем пилотов и могли бы послужить обвинительными документами против снисходительных психиатров, из патриотического усердия готовых признавать «годными» даже заведомых психов; потом на свою трубку; на стену; на небо, которое уносило многих его беспокойных пациентов в самую пасть врага и порой доставляло обратно. Он велел мне есть по утрам. Постоянно твердил о калориях. О дополнительных трудностях, возникающих во время полета при отсутствии правильного питания. О резервах организма. И все такое прочее.
Я ответил, что вообще ничего не ем во время завтрака.
По утрам, в дние боевых вылетов, мне просто надо заставлять себя что-нибудь съесть, сказал он.
– Док, а наш мир не вызывает у вас тошноты?
Он взглянул на меня, и его глаза с покрасневшими веками ответили: «Сплошь да рядом», щеки конвульсивно задергались, и на лице появилась широкая улыбка, и он рассказал мне басню, тут же, по-моему, придуманную.
– Жила-была ворона; аппетит у нее был как у кондора, а может, как у козла. Только интересовал ее не вкус вещей, а то, как они выглядят. Ей нравились сверкающие предметы, всякие серебряные и другие блестящие вещицы, и как-то однажды она проглотила дамское кольцо, никелевую монетку, потерянную ребенком на обочине дороги, пуговицу от воротничка священника, блестку с платья, сурдинку от скрипки, жетон для радиолы-автомата и много всякой другой дряни. В полдень ворону начало тошнить, и она сказала себе: «Кажется, я что-то съела». Неприятное ощущение в зобу усиливалось, и в конце концов ворону вырвало. Проглоченные предметы показались вороне такими красивыми, что ей захотелось снова проглотить их, но, рассудив, что какой-то из них и был причиной ее недомогания, она решила не трогать ни одного и улетела, чувствуя, что могла бы получить удовольствие, да не сумела. Мораль ясна?
– Не завтракать перед боевым вылетом.
– Неправильно. Мораль такова: подчас люди начинают понимать, что совершили ошибку, лишь после того, когда ее уже невозможно исправить.
– А знаете, док, – сказал я, – вы самый хитрющий человек из всех, кого я встречал.
– А мне иногда думается, что я круглый идиот, – ухмыльнулся доктор.
Может, и в самом деле? Какое отношение, черт побери, эта ворона имеет ко мне? Никакого. И все же я вышел от доктора в превосходном настроении. Один его взгляд действовал лучше всякого тонизирующего средства.
В помещение для предполетных инструктажей я пришел одним из первых; вместительный барак с цементным полом заполняли ряды складных стульев человек на двести пятьдесят. На небольшом возвышении на одном мольберте стояла классная доска, на другом висела карта, закрытая черной тканью. Сильные театральные прожекторы, прикрепленные к одной из стальных балок под потолком, бросали на возвышение яркие снопы света. Один за другим в помещение входили экипажи – офицеры и сержанты, пестрая банда в комбинезонах и кожаных куртках; на офицерах были фуражки или летные шлемы с поднятыми наушниками, на стрелках пилотки – в них они обычно работали, – шлемы или черные шесртяные шапочки – кому что нравилось; в общем, собравшиеся являли картину невыспавшегося и раздраженного сброда, который хотя и проявлял некоторую заинтересованность в происходящем, однако отнюдь не из-за служебного рвения, ворчал, толкался и совсем не ощущал драматизма событий, а одно лишь желание, чтобы поскорее закончилось в мире это гнуснейшее безобразие.
Собрались еще не все, но в помещении, даже в это сырое августовское утро, уже стояла нестерпимая духота, словно в железнодорожном вагоне, где скис термостат и у пассажиров скоро пересохнет горло, воротнички пропитаются потом, а дети начнут рисовать на запотевших окнах забавные рожицы. Ослепительные прожектора еще больше накаляли воздух. Мы прозвали барак парилкой, но на самом деле, конечно, не от духоты мы потели тут.