И пьесы она требовала для себя соответствующие своему «творческому капризу».
Язвительные Ильф и Петров в своём бессмертном романе «Двенадцать стульев» всласть поиздевались над сценическими выдумками Мейерхольда. Помните «тиражный пароход» на Волге, «клистирный оркестр», какие-то трапеции и качели на сцене и актёров, то карабкающихся на эти трапеции, то становящихся вдруг вверх ногами? Всё это новации Мейерхольда.
«Железная пята» этого сценического безобразника придавила советский театр, словно могильной плитой.
Добившись назначения заведующим театральным отделом Наркомпроса, Мейерхольд объявил себя «вождём театрального Октября». Первым своим декретом он перенумеровал все театры, словно солдат в строю (само собой, своему присвоив № 1). Он потребовал полнейшего отказа от реалистических традиций, от всего национально-самобытного. Он провозгласил: «Прежде всего — Я, моё своеобразное отношение к окружающему миру. И всё, что Я беру материалом для моего искусства, является соответствующим не правде действительности, а правде моего художественного каприза». И этот «каприз гения» он считал «единственным рабоче-крестьянским методом в искусстве».
Человек неуёмной энергии, Мейерхольд во всём брал пример со своего кумира Троцкого. Он стал носить командирские галифе, сапоги и фуражку, на поясе таскал огромный маузер. При разговорах с актёрами всегда клал этот «режиссёрский инструмент» на стол и не столько разговаривал, сколько отдавал отрывистые команды. Оказавшись педерастом, он не церемонился с подчинёнными, и горько приходилось тому, кто не спешил отозваться на его любовный зов.
Обладая колоссальными связями на самом «верху», Мейерхольд вознамерился выстроить свой собственный театр — нечто грандиозное и величественное. Место для стройки было выбрано в центре Москвы. По замыслу творца, новый храм должна венчать гигантская статуя его самого (копия замысла Дома Советов с монументом Ленина, уходящим под облака). Строительство театра удалось начать, работа закипела. Помешал внезапный арест Мейерхольда. Недостроенное здание удалось переделать и сейчас там концертный зал им. Чайковского.
Новизну своих творческих приёмов Мейерхольд называл малопонятным словом «биомеханика». Он требовал на сцене главного: новизны. Всё должно быть необыкновенным, небывалым — совсем не так, как прежде. Если в старых спектаклях актёры ходили по сцене на ногах, то у Мейерхольда они всё чаще передвигались на руках и при этом задушенными голосами произносили монологи. Сценические «находки» режиссёра-новатора и в самом деле потрясали зрителей. Гамлет, например, шлялся по сцене вполпьяна, как подгулявший купчик, с короной набекрень, а Офелия вдруг выбегала из-за кулис, держа в руках отчаянно визжавшего поросёнка. (Вспомните такого же трюкача Ю. Любимова в театре на Таганке. Вечно пьяный В. Высоцкий произносит знаменитый монолог Гамлета… стоя на голове!). Осуществив постановку «Леса» по Островскому, режиссёр-самодур велел наклеить всем актёрам длинные бороды зелёного цвета.
Булгаков считал, что хулиганские выверты на сцене калечат саму душу русского театра. От трюкачества этого театрального самодура у него начиналась зубная боль. Глаза бы не глядели! Он отчётливо видел, что Мейерхольд своими бесконечными «новациями» отчаянно прячет внутреннюю пустоту и бесталанность. Театральный диктатор был самым обыкновенным шкурником. Михаил Афанасьевич записал в дневнике: «Потеря театра его совершенно не волнует (а Станиславского потрясла бы и, возможно, убила, потому что это действительно создатель своего театра), а его волнует мысль, чтобы у него не отобрали партбилет».
Отобрали. Всё отобрали, в конце концов. И привлекли, как и положено, к суровой ответственности за все совершенные преступления…
Узнав, что ненавидимый им Булгаков нашёл приют под крышей МХАТа, Мейерхольд потребовал от Луначарского закрыть этот театр (а заодно закрыть ещё и Малый).
Не следует забывать, что Станиславский и Немирович-Данченко, стоявшие во главе МХАТа, являлись «лишенцами», т. е. лишёнными права голосовать, как представители буржуазного класса. Им нельзя было ни избирать, ни быть избранными. По сравнению с Мейерхольдом они считались гражданами второго сорта. Того же поля ягодой были многие актёры прославленного театра, а также драматурги. Гражданская ущербность Булгакова, например, объяснялась тем, что его родитель многие годы преподавал в Киевской духовной академии. Михаил Афанасьевич классово считался совершенно чуждым, в лучшем случае попутчиком — отсюда и расстрельная ярость критической стаи, отсюда и постоянные упреки тем, на Лубянке, по поводу их поразительного бездействия.