В памяти всплыли все те разговоры среди пленных, мол, когда ты видишь, что уже точно конец, так отчего бы не забрать с собой кого-то из этих… Сказать-то легко, а если у тебя обе руки сломаны? Но сейчас эта мысль не давала мне покоя. Переводчика — вот кого я постарался бы прикончить.
Понятно, я не мог навешать им лапши на уши или вообще дать волю фантазии, потому что боялся последствий, когда мою игру раскусят. Я ведь не знал наверняка, чт'o конкретно и в какой степени им известно; ясно было лишь, к чему они клонят. Моя задача звучала так: дать им достаточно удовлетворительную информацию, но чтобы не подвести кого-то еще. На меня постоянно давила близость катастрофы из-за одного-единственного непродуманного слова. Японцы хотели знать, с кем мы вступили в контакт, каков механизм передачи информации по ТБЖД, у кого мы покупали радиодетали — вот я и отвечал, дескать, какой-то мужчина в форменной рубашке, но без знаков различия, и мы понятия не имели, из какого он подразделения; не я занимался передачей информации, а какой-то другой, безымянный пленный из чужого барака; мы просто оставляли записку снаружи и не видели, кто именно ее забирал…
Я упрямо держался своей линии и был ежесекундно начеку. Стоило лишь намекнуть на членство в более широкой подпольной сети, как они тут же взялись бы пытать всех по очереди, выбивая контакты. Шофера-артиллериста Томлинсона, к примеру, взяли бы в оборот, чтобы он выдал имена тех, кому передавал новостные сводки, и эти невинные слушатели Би-би-си тоже пострадали бы по цепочке. Пока что создавалось впечатление, что я единственный из нашей команды попал в столь тщательную проработку, а все потому, что именно Королевские войска связи были в японских глазах источником и организатором коммуникационного саботажа.
Странное чувство: быть приговоренным к смерти, когда тебе лишь двадцать с небольшим. Как ни удивительно, это даже позволяет чуток расслабиться, если знаешь, что каждый новый день дается словно неожиданный подарок. Однако продолжалась и психологическая пытка. Памятуя о судьбе капитана Поумроя и лейтенанта Ховарда, я не ждал никакой иной развязки, чем быть привязанным к столбу напротив расстрельного взвода где-нибудь в лесу — если серьезно повезет. Залп, и точка. Родители, конечно, так и не узнают, где моя могилка.
Меня предоставили игре моего собственного воображения, а это самый жестокий истязатель из всех. Я ждал смерти, но не было четкой, а главное, осмысленной картинки конца. Сейчас я обитал в мире, лишенном правил: враг в любой момент мог изобрести нечто новое, а у меня ни координатной сетки, ни точек опоры. В знакомом мне мире на постоянство чуть ли не молились, это был мир, предсказуемо и чудесно организованный; прибытия и отбытия играли важную роль, однако в конечном счете являлись подконтрольными событиями. В моем мире поклонялись всем видам коммуникаций и средствам связи, и я сам, своим собственным самобытным путем, был предан делу их улучшения и прогресса. Насилие все разметало на клочки.
Когда меня не допрашивали, я лежал в своей клетке. С момента нашего здесь появления нам ни разу не дали ни помыться, ни побриться, и сейчас я был грязнее грязного. Клетке досталось еще больше. По ночам оправляться не выводили, а жили мы исключительно на рисе. Думаю, именно Слейтер из клетки по соседству «допек» хлипкого переводчика, когда тот шел мимо: дескать, ни вам, ни нам не нужно, чтобы мы ходили по нужде прямо на пол или в кружки для воды. В итоге нам раздали бамбуковые трубки, заткнутые с одного конца. Сюда можно было облегчаться по ночам. Впрочем, сам я никогда не видел переводчика вне той душной, обшитой деревом комнаты. Общаться со Слейтером я тоже не мог из-за вечного часового, да и чем меньше мы говорили друг другу, тем лучше.
По ночам света не было, и я, невыразимо подавленный, просто лежал поперек клетки. За ходом времени старался следить, рисуя на стене черточки рыбьей костью, которую нашел в рисе. В темноте меня одолевали полчища москитов, налетавших со стороны реки, и единственным спасением от них было с головой закутаться в одеяло, но при этом становилось нечем дышать, так что приходилось мириться с укусами насекомых.
В ночном бреду, когда я валялся в клетке в рубашке и шортах со сверхдлинной ложкой за компанию, меня посещали исступленные видения. Голова будто превращалась в машину, производившую тексты, слова и картины, которыми затем меня и питала, причем питала бессвязно, путано, скомкано — хлам из речовок, лозунгов, сцен и выдумок. Я становился экраном, где кусками и обрывками что-то разворачивалось. Порой эти фантазмы звучали, да еще как громко; порой глаза болели от насыщенности образа. Картины религиозного характера, исполненные невероятного и убаюкивающего величия, были основаны на самых экзальтированных текстах, а именно на протестантской литературе семнадцатого столетия. Такие, к примеру, сентенции: