Дело в том, что помимо социологии я изучал еще и театральную драматургию в Академии музыкальных и сценических искусств имени Яначека. Это такое учебное заведение, куда двадцатилетний актер мог заявиться после ночи, проведенной в знаменитом круглосуточном баре по соседству, и, рыгнув, возгласить: «А теперь слушайте меня, вы, ублюдки: однажды нам всем придется отвечать за свою преждевременную смерть».
— Ярда, что ты опять несешь?
— Я?! Ну ты и козел! Это же Антонен Арто…
— Что, правда?
В общем, моя первая альма-матер и Академия кое-чем разнились. Если на социологическом факультете взращивали критическое мышление и пожинали интеллектуальный скепсис, то на театральном «воспитывали творческих личностей», как бесхитростно выразился в самом начале нашей учебы один из преподавателей.
Это воспитание имело, естественно, свою специфику, заключавшуюся прежде всего в том, что воспитывать творческую личность могла только другая творческая личность; ученик получал посвящение от учителя, как в тибетском буддизме. От факультета социологии Академия отличалась чуть более свободным духом и намного более индивидуальным подходом, хотя воспринять эти добродетели удавалось не всем. Как ни парадоксально, главная трудность состояла в том, что из некоторых адептов творческие личности вылуплялись слишком быстро, как попкорн из кукурузных зерен в микроволновке. Так что буквально в начале второго курса не в одной студии приходилось поднимать потолки, чтобы этим личностям хватало там места и не приходилось горбиться.
Процесс обучения в Академии в общем-то сводился к эпизодическому подбиранию крох святости со стола безумца.
Например, изредка у нас объявлялся русский режиссер, настоящий богатырь, который всю жизнь разъезжал между Москвой и Петербургом, а теперь, прямо как Наполеон на Эльбу, оказался временно сослан в Брно[4]
. Первым делом он запрещал студенткам ходить на занятия в джинсах и кедах, потому что актриса прежде всего должна быть красивой, так что на будущее — только платье и туфли на каблуке. Введя эти ограничительные меры, от которых мои прошаренные друзья с отделения гендерных исследований пришли бы в неописуемый ужас, он пускался репетировать с нами Достоевского, куря одну за другой прямо в аудитории сигареты и рассуждая о том, что значит ставить Федора Михайловича в мире без Бога. Непосвященному могло показаться, что это значит беспрерывно курить и бросать на местную версию Настасьи Филипповны пылкие взгляды, которые при всем старании нельзя было счесть режиссерскими указаниями. Но именно в этом-то и состояло преимущество Академии. Здесь все еще задавались по-настоящему важными вопросами, уже не интересовавшими социологию; правда, платой за это была терпимость ко всяким побочным эффектам, сопровождавшим безуспешные поиски ответов на те самые вопросы, — к болезненному нарциссизму, разнообразным пагубным привычкам, хронической депрессии, а в более легких случаях — к несносному самодовольству и неискоренимой бестактности. Прямо-таки сборная Парнаса в привычном основном составе.В этом смысле сильное впечатление произвел на меня один семинар, который — так уж получилось — тоже вела режиссер из России. Дама с волосами цвета воронова крыла со скрипом поднялась по деревянным ступеням в наше гнездо, пристроившееся под самой крышей, села на обшарпанный стул, задумчиво поглядела на верхушки церковных шпилей и произнесла: «По-настоящему изменить человека могут только любовь и смерть. Слышите, дети? Любовь и смерть — ничто другое вас не изменит. Ни о чем другом и говорить не стоит. Лишь любовь и смерть — уж поверьте». После этого глаза ее наполнились слезами, и пара, которая длилась всего несколько минут, завершилась.
Наконец дверь распахнулась и Роман плюхнулся на стул напротив меня.
Сорри, у меня сегодня была инспекция. Ты уже заказал?
— Тебя ждал.
— Решил, что будешь? — спросил он, погрузившись в меню.
— Не знаю, или вегетарианский шашлык, или, может, фалафель.
— Я буду шашлык, — объявил он. — Ну что, ты на сегодня все?
— Да вроде да. Я интервью перепечатываю, этим и дома можно заняться. А ты?
— Надо бы отчет написать. Опять пластиковые окна там, где можно было отреставрировать деревянные, — ответил он, недовольно покачав головой.
Роман выучился одновременно на архитектора и на юриста. Теперь он работал за смешную зарплату в комитете по охране памятников и вел нескончаемый бой с новоделом, визуальными загрязнениями и огороженными террасами кафе, выстеленными зеленым ковролином.
— Ты лучше скажи, как там Ева? — спросил я о своей бывшей сокурснице и новой девушке Романа. — С тех пор, как вы начали встречаться, я о ней ничего не знаю.
— Она все еще в Польше, премьера через пару недель. Надеется, что мы с тобой опять приедем.
— Ну, и как у нее дела?
— Мы созваниваемся ночью по Скайпу, раньше она не может, — пожал он плечами. — Слушай, она и в Академии такой была?
Мне не хотелось рассказывать Роману, какой была Ева в годы студенчества. Мы с ней даже жили вместе одно время, и я знал, каково это — ждать до полуночи, пока она ненадолго освободится.