Доносят верные: де, уж сколькой год Аввакумко ссылается с государем, допекает того клеветами на Никона патриарха, сулит ему аидовых теснот и огненных бань, да по малости ума и дерзости пустотного сердца не может понять, на кого лает и голосит несчастный пес дворной. Мало что бояре из ненависти и зависти съели с потрохами и жаждут, скверные, крови моей испить братину на поминках, как последние язычники, так этот и вовсе норовит спихнуть в ямку вниз головою, как скотинью падаль, даже не прикопав. И этой местию, сказывают, угнетен до печенок, изъеден до крайности, загнав в болезнь, лишь ею и живет, несчастные дни коротает, теша себя грядущим торжеством... Лысковский наушатель, покравший крамольные химеры у древних еретников, волхв и краснобай, во всю жизнь едва одолевший Псалтырю и отовсюду хулящий ученость, как сатанино зло, он свою философию запешного таракана высосал из грязного корявого пальца; и такие-то вот люди, что не имут срама и не знают стыда, допрежь были званы киниками и песяками, да с тем же прозвищем остались и ныне. Наводит турусов на колесах, напускает подметными письмами такого гибельного тумана на доверчивых христиан, что всякая истина тут невольно захлебнется в сквернах и мерзости, но каждому ненавистнику при Дворе эти пакости – как писаный пряник, как сдобная перепеча, как самаркандский узюм...
... Эй-эй, монасе Никон, святой старец, опомнись да зачурайся-ка поскорей крестами, заградись Исусовой молитвой; вот и в твоих бронях нашлись проточки и пролазы, куда вползли скорби и напрасные думы. И чего тосковать на склоне лет, когда все пройдено и небесная лествица уже качается над головою, позывая к последнему пути. Все прожито, все испробовано, так о чем тужить понапрасну? Выйди лучше на крыльцо из угарной, задымленной келеицы, глянь на землю-именинницу старческим мудрым взором и восхитись ее праздничному сряду; ведь вся она, сердечная и бесконечно славимая, укладываясь в скудельницу долгой зимы, как невеста неизреченная, одета в жемчужные сияющие пелены. То Богородица позаботилась о матушке святой Руси. При взгляде на эти девственно чистые снега, вспухающие, как сдобное тесто, где каждая строчка таежной птицы иль след бродного зверя – словно скрижали на владычной мантии, сердце твое невольно воспоет аллилуйю. Господи, век бы жить в такой радости! Век бы коротать в такой тиши и покое, и всякая туга, тесноты и неустрой ни во что станут пред Божьим гостинчиком...
Да, глаза твои слезятся и принакрылись бельмами, от цинги десна смердят (и тою вонею пропахла вся келья), и дурная кровь точится, как куснешь житнего каравашка, и желвы вспухли на голяшках, и хребтину загнуло прострелом, и колени набрякли, словно древесные грибы. Ну а чего ж ты хочешь, Никон? не к молодости, но к смерти время. Чему тут дивиться? Как о твоей поре пишут старинные кроники, когда человеку возраст на десятой седьмице? де, приходит тогда к нему его слабость, расслабление в членах, зубов испадение, очей затемнение, поредение бороды и волос на голове; кровь уже не греет, слюна густеет, разум не подвластен, и вся телесная плоть рассыпается, и близок уже конец его жизни, и с плотью разлучение, а то и есть смерть...
Никон, лежит у тебя в подголовашке крохотное зеркальце, опушенное синим сукном; достань и всмотрись в забытый облик свой, и найдешь с изумлением, что изъедает тебя старость, как древнюю березу на замежке польца; будто из древесной болони лезут наружу из похудевшей, потрескавшейся плоти всякая ржавчина и веснянка, опухлости и бородавки, наросты и шишки, опрелости и пузыри, а крохотное родимое пятонышко, коим прежде умилялась ныне покойная жена, вдруг вспухло, как струп, и оттуда полезла всякая пакость, наподобие дресвы.
Эх, жизнь-то соломинка; и надежда слабая удержаться, но отпуститься от нее и того страшнее...
И печально глядеть, как сокрушается человек; и не смерть гнетет его, что пасет уже в изголовье, но страшно знать, как деревянеет плоть, данная Богом, и надо тешить ее по мере сил, чтобы не належаться после пластом на лавке в собственном гноище.
От здоровья ныне и настроение; к погоде щемит под ложечкой, и слюна горькая во рту, будто редьки объелся, и уже свет белый не мил, не глядел бы на него. Тоска душу сокрушает, как гниль яблоко.