«Эй, ребятки, после отдохнем. Никанор обещал по ковшу меда, да по чарке горелого вина. Кто хочет спробовать живого мясца? Кто охотник до вылазки? Прощупать велено псов поганых, чтобы с утра не галили. Архимарит благословил... Эй, Васка, тогда ты веди своих, пусти немчине шило в бок», – торопливо приказал Шадра десятнику. Но тот, рябой, с рыжим чубом над осоловелыми круглыми глазами, даже не шевельнулся.
«Слышь ты меня, нет?» – «А иди ты в ж... , куроед». – «Я-то пойду, я не дрогну, попереду вас встану. Мне ли смерти забояться». – «Вот и беги, сыкуха, дрын тебе в задницу», – хрипло засмеялся Васка Бронник, намекая на Ивашкину любовь.
Сотник сбледнел, вытянулся в струну, лицо замглилось, глаза заузились, нехорошо загорелись желтым. Он вроде бы всхлипнул и вдруг наотмашь перепоясал Васку по голым плечам. Багровый жгут вспух на бледной шкуре. Васка будто язык проглотил, куда и норов девался; он торопливо поднялся, натянул платье.
«А вы чего расселись, как коты на случке? Впендюрю батогов по двадцать, дак сами ноги запляшут! Живо, живо!»
Шадра потерялся умом и теперь без розмыслу хлестал сидельцев куда попадала плеть. Мятежники ворчали, но подымались, нехотя влезали в ватные телегеи и кольчужки, перепоясывались оружием, вытаскивали из земли воткнутые боевые вилы, пробовали о ноготь топоры и секиры. Кому-то свинцовая пулька, вплетенная в сыромятный конец плети, угодила в переносье: монах хрюкнул и сомлел. Сотник подскочил к Любиму, достал плетью по штанине, вырвал шерстяной клок.
«Ты, вонючее раздевулье... Поганка. Да меня татка с мамкой не бивали, не то!» – жутко вскричал стремянный и легко, как бы на пружинах, вскочил на обе ноги. Шадра посунулся было вперед, чтобы ткнуть тяжелым оголовком плети в лицо Любиму, но тот ловко ушел от удара, поймал летящую навстречу руку и с хрустом вывернул ее; в мгновение ока вскинул сотника на плечо, как чувал с мукою, и тут растерялся вдруг, окружась на одном месте.
«Беги, братец, беги. Самое то время!» – вроде бы вскричал монах Феоктист, когда стремянный встретился взглядом с его округлившимися глазами. Иль так послышалось только? Ему почудилось, что его вроде бы подъяло на неведомых крылах, и с ношею на плечах Любим в какой-то десяток шагов подлетел к Сельдяным воротам, где гуртовалась команда пластунов, а в узкую дверную щель виделся голубой клин радостно поющего моря. Осажденные подались навстречу беглецу, и, вскинув сотника на вытянутые руки, Любим метнул Шадру на секиры и пики набегающего воинства. Те невольно расступились, жалея сотника; Шадра безмолвным кулем пал к их ногам. Привратник торопливо путался в запорах, чтобы придавить калитку. Лишь городничий Морж остался переградою на пути к свободе; он поджидал, пригорбясь, растопырив, как рак, клешнятые руки. Толстые губы пунцовели в черной кудлатой бороде, а темные глазки весело подзадоривали стремянного: де, иди-ка, налимья печенка, прямо в ушную похлебку; тебе станет жарко, а нам парко.
Любим с налету двинул Моржа ногою в причинное место, и ловко так угодил; носок сапога, казалось, застрял в паху. Городничий согнулся, как квелая наважка, и, царапая руками стену, сполз на землю. Любим скользнул в узкий проем в воротах и защемился там, зажабрился, словно рыба в ячее. Взмолился отчаянно, чуя затылком налетающую грозу: «Татушка-матушка, и зачем вы уродили меня такого дюжего да тельного. Господи всесилый, помози мне, окаянному». Служивый вминался в щель, расплющивая грудь, распирая ворота плечами, руками; казалось, окованные полосовым железом, притороченные к стене цепями, они вот-вот не выдержат злой решимости, и проушины, вмурованные в камень, вылетят из стены, как пули.
Но тут подбежал сзади сотник Самушка Васильев и ударил Любима по загривку боевым молотом. Стремянный недоуменно дернулся назад, словно бы выпал из щели, и сразу выхудал, потонел, будто разом выкачали из него всю руду, выжали каждую мясинку; отыскивая кровавым взглядом обидчика, Любим, как оглушенный бык, тяжко рухнул на колени; сукровица запузырилась на губах, орошая светлую бороду. И всякий, кто гомозился подле, понял, что смерть пришла государеву служивому, зряшная бестолковая смерть, на которую стремянный по безумству своему и гордыне нарвался сам. Медвежеватые глазки принакрылись смертной пеленою, но Любим все не падал лицом в пыль, но, пересиливал себя, тупо качал головою и по-звериному рычал. И вот этот медвежий рык и был страшнее всего. Даже Самушка Васильев, для кого чужая голова – репка, чувствуя непонятную свою вину, засмущался своей палаческой работы и, опустив глаза, отступил за спины мятежников. Толпа замерла, еще не зная, на что решиться; городничий, белый, как морская пена, корчился, держась за низ живота, с трудом унимал нутряную боль, от шулняток кинувшуюся в грудь и распалившую там костер.