Чутьем охотника Любим примечал самую малость, ничто не ускользало от его сметливого взгляда... Коли воры тусуются у ворот, значит, им что-то палось в пьяный ум, может, захотелось середка ночи покрасоваться на воле, глотнуть ее терпкого хмельного питья полной грудью, глянуть на неприступную крепость из-за Святого озера с того места, где уже четыре года стоит табором нерадостное царево войско...
Мятежники запалили смолюхи, им надоело роиться у сторожки, а пьяный кураж позывал к делу; они вышли чередою из ворот, рассыпая в ночь пламенные искры, чавкая сапогами по наводяневшему неживому снегу. Сторож-чернец выпроводил их из ворот с напутствием не натворить беды и там, впервые не опасаясь пули и стрелы, вдруг остоялся, не стережась пронзительного ветра, предвестника близкого снега.
... Эй, Любимко, не зевай, лови удачу за хвост; Христос пасет тебя, бедового, видя твою страсть к свободе и твои гнетущие язвы. Лети в чисто поле, подбиваемый спутним ветром, да хранит тебя Господь. Монастырь сам распахнул пред тобою ворота, чтобы ты, милостивец, забыв здесь мстительные чувства, сшел навсегда с прощающим сердцем. Ты-то думал в первом порыве скинуться через стену, для того и упряжью обвязался; оттого и нашаривал глазами в темени дверцу в Корожную башню, чтобы из бойницы середняго боя, укрепив вожжи за станок пушки, сползти вниз, а после переплыть ров, полный застывающей предзимней воды, и бежать в ближние ворги...
И в один миг замысел переменился.
Любим метнулся к вратарской келейке, заглянул внутрь. На столике возле плошки с тюленьим горящим салом лежали сухарь и две сушеные тресковые головизны. Смахнул находку в карман. Вот и съедомый запасец: к двум сухарям прибавился третий. В лесу брусника, клюква – не помрет хожалый человек.
Уже не скрываясь, решительно выступил за калитку. Чернец стоял возле, задумчиво скрестив руки на груди. Даже и не обернулся на шум. Мало ли кто бродит из братии по ночным заботам? Любим ударил монаха по шее, заткнул рот скуфейкой, связал, деловито вскинул сторожа на плечо. Донес до ближней ляговины и, не чинясь, сбросил, как бревно, в снежную падь. В густой травяной ветоши хлюпнуло и смолкло. Любим и не взглянул, каков там монах: не помрет ежли, живу будет. Он отрубил все концы от плена, и долгая ночь была его верным спасителем. До утра не хватятся, а после ищи-свищи...
Впереди, саженях в двухстах, как лисьи обдерганные хвосты, загибались под ветром огни, от них летели золотые пчелы и, медленно скользя по-над Святым озером, задыхались в темной воде.
Море близ острова Любим знал добре, не раз хаживал сюда с отцом на лодье, и все салмы и луды, залудьи и корги были в памяти; но сам берег в ночи был одинаково черен, как пропасть, и ежли бы не тусклое отражение от снежных проплешин – вовсе пропадай. О ближний елинник лоб расшибешь и завалишься в мох, как пропадина. И огни мятежников оказались спопутьем и спасением. Любим был в летней одежке, в чем угодил в плен; в жаркий июньский день платье казалось лишним, в октябрьскую же ночь кафтанец заскоруз от пота и вовсе не грел, ветер-морянин пробирал насквозь до кости. В лесу-то станет теплей, только бы дорогу нащупать. Монахи довели беглеца до табора. Боясь ненароком угодить им на глаза, Любим окружил стан, нашел набитый стрельцами волок и, торопясь поймать умирающую луну, побежал дорогою, спотыкаясь и неловко падая обеими руками и лицом в снежную кашицу. Он скоро задохся и перешел на шаг. Да и болезнь сказывалась, будто на шею навесили мельничный жернов. Но в груди просторно гудело, и сердце радостно пело, и, с каждым шагом выдавливая из себя гнилой пот, Любим как бы выхаркивал из нутра остатки страшного недуга. Он был на свободе, и отныне никакая злая сила не смогла бы обратать его, вернуть обратно в юзы. Как сохатый во время гона сторожек и чуток, несмотря на быстрый поскок, так и Любим готов был в каждое мгновение скинуться в чищеру, в елинники и ворги, плотно обступающие волок.