То льды притянулись с Груманта и сейчас торосились вокруг Святого острова, умащивались на зимовку, воздвигали неприступные стены и выставляли своих дозорных. Снег прекратился, и над морем взошла луна, желто-красная, как агарянская древесная овощь. Значит, ночью прижмет мороз. Любим поспешил к лесу. Да что толку ереститься? Топор утопил, нож пропал из-за голенища вместе с юфтевым сапожонком. Бежал из беды, да вот попал в погибель. Только с повинною сей же миг мчать в монастырь, сколько достанет сил, и может, ходьбою удастся отогнать Невею прочь от себя. Однажды в уносе морском две седьмицы таскало на льдине без еды-питья, и смертные рубахи были уже надёваны, и Господа молили, чтобы даровал достойной кончины, но тогда-то возле был татушко родимый; и даже в крайние минуты тоски, когда волком выть хотелось от бесхлебицы, – так и в те минуты не верилось в конец. Был Любимко совсем парнишонкой, жизнь для него мыслилась вечной и безнесчастной; думалось порою игриво: де, вот и замерзнет коли, словно сосулька, и станет глядеть сквозь прозрачный кокон, как убивается над ним потемневший от страстей отец, а после и зажалеет родимого, да и разобьет ту ледяную склышечку и снова, на радость батяньке, встанет на ноги жив-здоров...
Вспомнилось: брат Минеюшко бродил по Руси вовсе раздемши, но и те несносимые мытарства пересиливал молитвенной душою.
... Только бы не заснуть. А так хотелось залезть под еловую выскеть, как в берлогу, приторкнуть колени к подбородку, да и отплыть на долгий отдых. Тамо, через реку смерти, сказывали, хороший перевозчик служит, дорого не берет, пятиалтынного хватит, только не груби и не задирайся с ним...
А обратно в тюремку хода нет. Пусть и медом стоялым встретят и сдобными перепечами.
... Любим обломил сук потяжельше и на палой колодине умягчил, исколотил замерзшее платье, кое-как прикрыл наготу и стал бегать вкруг дерева, дожидаясь рассвета. Эх, сейчас бы зверя сохатого завалить, свернуть бы ему шею, да содрать шкуру и завернуться в нее, а напившись парной кровушки, просунуть ноги во вспоротую брюшину и вдоволь наестись мяса сырого с ножа: тогда и сам черт не страшен. А еще лучше разбитную молодку привести бы за косы от кружечного двора и, обмывши ее хорошенько в баенке, привалить под бок. Но совсем бы ладно, кабы...
... Любим бегал, пока не забрезжило. Хрустел, сверкал снег под луною. Ноги поначалу горели огнем, а после отерпли, иль онемели, иль отмерзли совсем. Знать, скоро обломятся, как мерзлые сучья. Да и пропасть тут совсем... Братец Феодор всю Русь изошел босым; сказывал, де, поначалу от боли криком кричал. А после ничего, приобык... Был бы нож, надрал бы бересты и сшил бы ступни, наклал вместо стелек моху-ягелю, и никаких тебе валяных пимов не надо. Раньше бы подумать, накануне что-то сделать, но день-то короток, да и шибко угорел тогда от беды. Когда становилось невозможно, Любим сдирал с плеч кафтан и топтался на нем; ноги отходили, но от боли, казалось, запирало сердце. На свету, еще не выходя из леса, Любим вырыл из-под снега трухлявую березовую колоду, надрал с нее кожи, кой-как, трясущимися руками изладил пленицы, но на десятом шагу, пока выходил к взморью, они рассыпались. Надо думать, как достать огня...
Любим выбрел на песчаную косу и поначалу ослеп от голубого сияния; припайный лед угрюмо и плотно заставил море, куда хватал взгляд; тучи поразогнало, и море ослепительно сверкало, одетое в венчальное платье. Казалось, иди пеши во все концы, везде тебе прямая дорога к дому. Но Любим-то знал, что верст за пять льды кончатся и встретит тебя бессонная беспокойная вода; ветер подует с горы, льды оживут, полезут друг на друга и с грохотом похоронят безмозглого человечка в своей погребице...
На чужих ногах Любим потащился неведомо зачем обратно к тому месту, где ладил плот, и вдруг обмер: на бережине, как отлитые в воске, издалека виднелись в снегу следы растоптанных бахилец. Вот топтался неведомый соглядатай, вот помочился, спрятался за елину. Тропил, как рысь, свою добычу. Шаг был мелкий, суетливый, старческий. Значит, вчера не поблазнило. Кто-то дожидался его погибели.
... Не иначе в суземке в скиту кто-то бедует, бежав из монастыря и закрывшись от всех. Может, и лодчонка есть у монаха? Отыму и на плечах унесу до чистой воды...
Оказывается, Любим и не терял надежды. Он торопливо, не беспокоясь о засаде, побрел по следу. Открылась ему бережина о край озера, еще не затянутого льдом, а в дальнем углу на угорышке возле виски чернелась хижа в одно оконце. В пятник и в открытую дверь тянуло сизым туманцем. Это печь курилась, дотапливаясь. Жадным чутьем Любим схватил запах дыма, окуневой щербы и ошалел от счастья. На негнущихся ногах доковылял до изобки. Сердце колотилось, и Любиму казалось, что он бежит по снежной палестине, как запаленная лошадь. Он схватился за дверь, глянул в сутемки кельи. И вдруг за плечом старчески кашлянули, и сиплый дребезжащий голос протянул весело: «Ну что, служивый, нашел свою ямку?»