Говорят, де, годы опадают, как осеннее платье с дерев.
Нет-нет... Лист плотно и бессловесно устилает мать – сыру землю, чтобы в этой жаркой перине упрело и проклюнуло новое невинное дитя. Лист, никогда не грешащий, помнит и влажную клейкую почку детства, и шелестящее под ветром невинное изумрудное отрочество, и подвенечное платно меженной поры, и багряно-пеструю старость, и банную прель подступающей радостной смерти.
Годы же прожитые безобразно наги и неотзывчивы, они, безродные, отлетают прочь в дегтярное варево ночи и укладываются в неведомые таинственные скрыни жадного Мамоны, как потрошеные гуси, засоленные в кади. Они порою горделиво пыщатся, издалека напоминая о себе, но ничего не рождают, кроме печали и глупого торжества, с каким обжора смотрит на разгромленное застолье с остатками еды; вот-де сколько лет мною сиротой укладено пожитками на загорбок. Ну, ветхий попишко, волочу их по ухабам, и что в том радости? Глупый я человеченко, ни к чему не годно, но лишь ворчу и лаю из ямы от болезни сердца своего. И собака такочки лает из своей конуры из-за мисы похлебки. Усердствуй, животинка, храни двор хозяина, и зачтется твоя сноровка на мясоед бараньей лопаткой. Ради него мечу на дверном косяке прожитые лета, вроде бы чем-то они рознятся меж себя? Той и радости, что тяну канон о Господе и могу поплакать о скорбящих, и направить на путь истинный заблудших, кто сердцем еще не онемел, как Федька-дьякон, собака косая, дурак и страдник, гнилой уд... Ишь вот, еще о прошлом лете пыщился еретник, де отсеченная пясть не сохнет и не тлеет, а светится на тябле под образами, как свеща неугасимая. И вдруг середка зимы взвыл, де, гнилой человечиной запахло, и упросил стрельца кинуть измозглое мясо собакам на поедь иль закопать где близ церкви... Ишь вот, печется о себе смрадный пес, хочет земной славы, чтобы кланялись его костям заблудшие бабенки и сельские дурни...
Ах, да чего же я-то взыграл? Ну его, беса косого, к свиньям, пусть пропадает, пусть летит в тартарары, коли из ума выпал...
... Вот и год минул от казни, и снова шалый ветер с лета потянул, запахло прелью болотной, водой подснежницей, костровым дымом, смолью, рыбьими черевами; куропти за кладбищем занявгали, затявкали псецы, на Виселичном мысу у протоки радостно затенькали топоры – это пустозерские мужики новят-латают речную и морскую посуду. Вчерась в острожке с земляных засыпух навесились длинные сосули, желто-зеленые, как сахарные жамки. Помнится, в детстве-то как радостно было их сосать; обжигали ледыхи до самой утробы, но сладили, как мед; сколько за эту проказу перепадало от мамки... Ишь вот, чего вспомнил, какую зряшную малость, значит, не вовсе пропащи и безмолвны те лета. Только тянутся они по ухабам, как кладбищенская телега, и костяная голова в домовинке на каждой зажоре и кочке: гряк да гряк. Поблек, сивый мерин, посерел, замучнился и сбледнел тощим лицом, как моль-крестоватик, что мечется вокруг огня, не боясь сгореть: прижать пуще – останется одна пыль; и волос покинул дурную голову, заголилась тыковка, как баранье голенище, и негде теперь спрятаться вошам, разве что полезут пониже пупенца в чащобное укромное тепло; а бороденка потонела, потекла с груди, стала как просяной веничек и покрасилась в серебро, и пальцы на руках взялись шишками, и ногти загнулись, как у ворона-крагуя, только малых детишек пугать има...
Когда на северах оцинжает человек, его поначалу ест беспричинная печаль, и тогда не находит поморянин себе места, порываясь куда-то бежать, иль плачет и смеется без повода; после черная кровь с дурным запахом пойдет из десен, и зубы станут вываливаться, как худая огорожа, и нёбо покроется язвами; а уж когда середь бела дня будет подкатывать на лавку девка-маруха, прижиматься к ознобному боку огняным похотливым телом и вытворять с беспамятным христовеньким всякие любострастные игрища – тут уж запевай отходную и проси поскорее ладить гробишко.
Вот и Аввакумище, креневой человек, свилеватый да жиловатый, обильный духом и семенем, и тот на десятое лето пустозерского сидения вдруг поиструхнул в одну зиму и почти все зубы порастерял, и на голени кинулись синюшные пятна, а в костях заселилась ломота, а под сердцем гнетея... Мил человек, не дивися тому: поживи-ка в воде всю весну да погрызи сухарик из высевок и мха, а зимусь повыбивай ночами чечетку от стужи – вот тогда я послушаю, каково запоешь, распобедная головушка...
... Нет-нет, любодейный царишко, не засунуть тебе меня в ямку прежь времен. Дождуся, когда загремишь ты в преисподнюю под грай вранов, и только ради этого радостного дня буду упираться из последних сил, на одной злости выеду, всеми сомлелыми своими мослами отобьюся от кладбищенских собак, что как шакалы вьются вкруг засыпухи; значит, вдоволь я протух и провонял...