Это у кого же человечья душа? Узник через немоготу открыл глаза. Лицо стражника в оконце, густо обметанное бородою, походило на шубной клок с двумя узкими прорешками, где бегали живые плутоватые глазки. Вот пойми мужика; иной бы огоряй, доведись такой случай, в отместку утолок бы обидчика в пыль, а этот, как Господень ангел, норовит пуховое сголовьице подложить под затылок, чтобы не так страдалось.
«Привальное справим? – ухмыльнулся Вассиан. – Я поставил лагушок пивца выкислого. Поди выходило. Нонеча я тебя потчевать буду», – сказал с намеком и стал отворять камеру, выдернул из проушины чеку. Любим не ворохнулся даже, но с покорством дожидался неминучей участи своей, откинув вдоль тела узловатые руки, отягощенные цепями: бей-де, разиновец, без промашки в самый дых.
Вассиан открыл дверь, достал из голенища сточенный сапожный нож, зверино оскалился, будто собрался тут же освежевать жертву и насытиться кровяной печенкой. Зубы были редкие, стертые. Придется глотать кусками.
«Что, душа в пятки? А если бы глаза меня лишил? Размахался... Дал Господь дурню пудовые кулаки, а умишка с ноготь... Не хвалися, едучи на рать... Слышь? Ты по ком хотел поминки справить? Я все слышал. Ты и Моржу на пятки наступил, – сторож черкнул лезвием по слоистому ногтю, согнал слоистую стружку. – Хороший засапожник, со мною по всей Волге прошел, много душ выпустил на волю. Бывало, шулнятки-то засушишь – и на пояс, как погремушку, дитячью забаву... Страшно? А ты не дрожи. Минуту и займет, а на всю жизнь легкота. В штанах ветер, в голове – дым. И все бесы с плеч вон».
Вассиан резко присел на пороге, глаза хищно сверкнули. Любим вздрогнул, напрягся, подобрал ноги для удара. Подумал: придется убивать. Криво улыбнулся, выдавил:
«Отступись. Схлопочешь на свою шею...»
«Чур меня, чур меня. Ой выпутал... Нынче не дам промашки. Чирк по боевой жиле – и в сон. Очнешься, а уж кнур...»
«А я уж было решил...»
«Ты не решай за меня, бобыль проклятый! Слышь, ворзя, не решай за меня, поганый выб... , – свирепо зарычал Вассиан, белая пена хлопьями выступила на губах, рытая кожа на обросших щеках почернела. Сторож со свистом перевел дух и вдруг успокоился, увял, примиряюще добавил: – Не суетись. Я, чай, православный тож... Давай заски штаны-ти, лечить буду».
Ступни у сидельца были чугунно-синими, взялись струпьями. Вассиан бережно снял ножом верхнюю шелуху, и отпавшую роговину, и слои мертвой кожи, из коридора достал черепушку с топленым медвежьим салом, густо намазал, обмотал холстинкою, навил онучи до колен. Налил кружку пива и, отхлебнув, подал узнику. И будто лебяжьим перышком мазнули по сердцу Любима, так вдруг расслабилось оно и потекло впервые, наверное, за тяжкую походную жизнь. И слезы выступили на глазах.
«Эй, да ты никак ревешь? – засмеялся Вассиан, отмякая сразу. – Я-то, грешный, подумал, что ты – Медвежья Смерть. Помнишь, хвалился? А вздумал ратиться с Моржом, с каменным его сердцем... Ничего, мужик, ты не трусь. Архимарит отстоит, в обиду не даст. Каженик тот его пока боится... Это я вошка безносая, гнида, можно сказать. А из гниды какая вошь вырастает! – Вдруг снова стал закипать сторож. – Мне каждый по зубам, всякий по сусалам... Я, бывый разиновец, чудом с кола убежал, весь зад, сволочи, порвали, на дыбу вздымали шесть раз, секли меня, резали да клеймили. А нынче взяли вы за обычай мне, смиренному, салазки загибать... Уйду, вот уйду с теплого места».
«Слышь, Васка, не скули. Сыми-ка вязки с меня, мясо до кости сопрело. Чего боишься? Ведь никуда не денусь», – сквозь дрему смиренно попросил Любим.
«Ну и хитрован. Ой, хорош гусь, – засмеялся Вассиан. – И ученье тебе не в ум».
«В ум, в ум, – и тут же сам себе торопливо подсказал: – Нет, набегался, видит Бог, набегался. Тут моя ямка».
Исусова молитва сама собою заиграла на тонкой слезной струне, будто неслышимую скрипку наладил небесный ангел. Боже мой! и откуда такая покорливость напала на стремянного! какой белены объелся служивый? что за пеленающая, лишающая телесной силы блазнь накатила и полонила измозглую плоть монашьей невидимой ряскою? вот весь бы век так и сидел, не ворохнувшись, прогоняя по жилам святую исцеляющую песнь по Христу, пока она вовсе не пожрет сердце...
Вассиан недоверчиво взглянул на сидельца, оборвал разговор и, внезапно чего-то испугавшись, закрыл дверь на засовы, на волоковое оконце надвинул кованую решетку, а сам отправился проведать другие тюремные застенки, где коротали дни непокорные монахи.
В одном из них страдал чернец Феоктист. Его почти силком гнали из тюремки уже третий месяц, когда был сыскан на острове брат, а монах вот не шел из каморы, превратив ее в скрытию, наложив на себя добровольную особенно строгую епитимью. А притерпевшись к крепостным стенам, вдруг обнаружил Феоктист, что в такие лютые времена, когда Бога забыл народ, сидеть под запором куда надежнее, чем в своей келье, когда каждый день бывшие казаки-разиновцы сулят тебе смерти за строптивость и верность государю, кидают в стену каменьем, подпирают батогом дверцу и мажут лайном окно.