... Уже коли сам батько впереди воинства, то и грешным чернцам, малой монастырской чади, вставшей за Христа и презревшей живот свой, куда деваться?! Эй, маловеры, копытники бесовы, потаковники сатане и кобыльники, что душу свою пожрали и изрыгнули в заход вместе со скверной и испражнетью! кыш-кыш от Христова Дома, от его стулцы и храмины, от неугасимого свешника, свет которого источается по всей опечаленной Руси... Даже там, по-за тундрами мрак изредился, и святой пустозерской четверице, что до язв засиделась в гнилой земляной яме, и той яро и жарко от этого разлитого духовного пламени; сердце заточников играет, а плоть превозмогает смрадную тоску.
... Средь погибших оказался и тюремный сторож Вассиан; бывший разиновец тоже вылез на стену побахвалиться бесстрашием и явить ворам пример дерзости, но был сшиблен с облома смертельной пулькою, когда отталкивал кокотом лестницу от каменного карниза. Он сверзился с высоты в груду осаждающих и был искрошен бердышами и саблями.
В тюремные привратники поставили послушника Евтюшку; он-то и принес в камору заточнику Любиму Ванюкову известие, что его брат Феоктист скинулся за стены в табор к государевым стрельцам. Евтюшка застал узника врасплох; тот подковкою от сапога усердно скоблил известь меж каменьев и уже изрядно преуспел в тайном умысле. Любим прикинул мысленно, что из этого мешка может при удаче, расшатав камень, выскользнуть во внутренний двор тюрьмы, а там и сам сатана не удержит. Любим уж ногти давно обломал, пальцы его расседались и кровоточили, не успевали покрыться мозолями. Не хотелось государеву стремянному годить, помирать в этой яме, душа не лежала к унылому сиденью, когда коротаешь во своем гноище, аки червь, отсчитывая дни от утренней выти до ужны, от репной похлебки до кружки монастырского кваса иль от густо присоленного ломтя ветчины до следующего корчика круто приперченной воды, и тогда к неисподимой муке жажды прибавляется испекающий гортань и чрево огонь.
Известковую и кирпичную пыль и каменное крошево Любим тщательно сгребал под примост, а сам подкоп прикрывал тряпьем, что служило вместо сголовьица. Прежде Любим успевал издалека услышать грузные шаги вора Вассиана, всхлипы и погудки окорнанного злодейского носа, гулкое цвиканье густой от табаки слюны сквозь щелястые, испробитые зубы. А Евтюшка, этот варнак, подкрался к каморе на пальцах и, лишь открывая засов на волоковом оконце, вспугнул сидельца. Узник, увлекшись спасительным делом, горбатился на корточках, упорно испротачивал стену и едва успел отпрянуть от камня и прикрыть свою затею спиной, запрокинуть долгие ноги на стену.
«Ой, какая задуха. Как в бане на полке. Слышь, иль веника тебе подать похвостаться, вшивый х... ?» – ехидно хихикнул Евтюшка, посветил в глядень фонарем, ослепил узника. Монастырский скаредный вор не менялся: тот же нос тяпушкой, серые глазки враскосяк, морда сковородником, и тугие щеки горят заревом. Сторож зорко охватил камеру взглядом, хорошо помня кулаки узника, его строптивость; и все же решился, вроде бы без нужды осторожно приоткрыл дверь. Сразу заметил мучнистое сеево на полу, рыжеватую пыль на козанках пальцев. Посветил на потолок, на кирпичный щербатый свод, выложенный плотно, без изъяна. Не черти же толкут муку на подволоке? И сразу заподозрил неладное, но отчего-то не спохватился, не забил тревоги:
«Вон куда тебя закопали... Эх, Медвежья Смерть, да ты ли это? Какое же лихо прокатилось по тебе? Одна плешивая шкура на колу, да горб с торбу... В гробу краше. Ой и житуха».
«Не ной... Разнылся. Дай спать, варнак».
«В ямке выспишься. Выйди-ка в сени, сынок, разомни кости», – разрешил жалостливо. Так захотелось осмотреть камеру и утвердиться в сомнениях.
«Дай спать», – упрямо повторил Любим, притираясь к стене спиною...
«Я тебе мышку подпущу... Мышка норку найдет. За век-от тюремка шибко глубоко села в землю», – сказал Евтюшка с намеком и закрыл дверь на засовы. И вдруг через минуту снова приволокся, аки тать в нощи, наверное испытывая терпение узника, открыл продух.
«Ой, совсем память худая, пим дырявый. Тут тебе архимарит спосылал. Пусть, говорит, прочтет еретник писемко праведника Аввакума, может, и опамятуется. Есть еще, не перевелись на миру святые люди. Это он сказал. И еще Федора Мезенца помянул...»