Эх, Федосья Прокопьевна, четвертая в чину боярыня на всю пространную Русь! Ведь баба ты, а всякой бабе, ежли она не древняя старуха и не нищенка христаради и коли в своем уме и своей памяти, всегда хочется ухорошек, да чтобы убелить, урумянить лицо, и насурмить брови, и на шею вздеть жемчужное огорлие, да ноги всунуть в коты из доброй мягкой кожи с серебряными пряжками. И чтобы всякий встречный мужичонко дивовался, таращил глаза, безмолвно вопрошая: а чья же это сударушка выплыла из хором и какому чуженину досталась как дар небесный...
Свечи были возжены по печурам и полицам во многих серебряных и медных стоянцах. И при восковом свете, отраженном от висячих и стоячих зеркал, эти камчатые объяри, и червчатые бархаты, и веницейские таусинные шелка, и немецкие накрахмаленные кружева, и английские строгие сукна с искрою, и золотые аксамиты, и пестрые дороги, и белоснежные кисейные тафты, соболя и черные лисы, бобры и кашлоты – все переливалось красками и слепило глаза. Анна Ильинична, куя победу, скоро отобрала парчовый сарафан, да штофную епанчу с собольим подбоем, и московский сборник на голову из малинового бархата, обшитый гурмыжским земчюгом, и зеленые черевички на высоком каблуке, облитые драгоценным каменьем. И серьги, и колты, и жемчужные повязки, и пузыри свойка ловко прикидывала к лицу хозяйки, цокала языком, строила изумленные глаза, а Федосья Прокопьевна, уступив чужим домоганиям, была терпеливо-равнодушна, как каменная скифская баба со степных просторов. Анна Ильинична словно бы заметывала суровыми нитками отступной след, ловко накладывала шов на кровоточащую рану, своей вознею и добродушным воркованием умягчивая Теремную боярыню.
... После-то, как опомнится, еще и спасибо скажет: де, прости меня, дуру набитую; де, ум за разум запнулся.
– Подите скорее в мыленку да хорошенько вытопите. Нынче ваша госпожа в царев Терем звана, – велела Анна Ильинична.
Сенная девка взглянула на хозяйку, та едва кивнула.
– Может, и часы вместе отстоим? Мне-то все одно, как кститься: хоть щепотью, хоть двумя персты, хоть и всею ладонью. Абы не ногою. Ладно бы в Бога верить, не осрамясь, вот и все наши затейки, – весело спроговорила гостья, подоткнула пальцем свойку под ребро, сделала гулюшки. Встряхнула пред собою соболий опашень с круглым воротом из бобра-кашлота, накинула Федосье Прокопьевне на плечи. – Спину-то коли холодит, так и душу не согреешь...
Тут пришел дворецкий, встал на пороге повалуши, обвел изумленным взглядом чулан, заваленный платьем и мехами. Словно бы в торговые ряды забрел случаем, да и обомлел от диковинки. Но хозяйка не дала глазеть:
– Накажи конюхам назавтра коней гнедых закладывать шестериком в калгану да обряди их стряпнёю большого выхода, – приказала властно Федосья Прокопьевна. – Языком-то шибко не болтай меж дворни, чего видел. Вели двенадцати девкам сряжатися. Хватит и того... Да проводи-ка до ворот почетную гостью, что Ордина решила из Посольского приказа выселить.
Анна Ильинична не ответила на подковырку, спокойно пошла из хором, радая неожиданному исходу дела.
Едва вернулась Федосья Прокопьевна в опочивальню, как из соседнего потайного чулана вытаилась старица Меланья. Все слышала монашена и сейчас ждала своего часа.
– Молчи... Велю молчать! И ничего не спрашивай. Не было тебя, и ничего не знаешь. – Боярыня встала к иконе Заступницы, как бы образом Богородицы заслоняясь от допроса. Власяница жгла тело, а меж лопаток выступил холод; оттуда проказа, прободив спину, приступала к самой душе. «Так и надо мне, – подумалось, – так и надо, проклятущей!»
Меланья хмыкнула, уселась на прикроватную колоду, растянув ноги по полу; глазенки ее заголубели, расцвели, как незабудки. Но недолго крепилась боярыня, прикрикнула:
– Чего молчишь-то? Иль воды в рот набрала? Наказуй проходимицу, стегай плетьми больнее изменщицу. Того хочешь-то-о! Вижу, и не отпирайся...
И вдруг встала на колени, поклонилась наставнице, упрятала голову в подол застиранного сарафана; повойник присбился с головы, раскуделились волосы, прошитые крепкой сединою. Давно не знавшие гребня, они в глубине своей уже свалялись в плотный войлок.
– Чего пересуживать-то, Феодора! – со слезою протянула Меланья, приобняла боярыню за плечи, погладила по голове, как дитя малое, неразумное. – Вижу ведь, как себя-то казнишь... Поезжай, коли невмочно, ежли гнетет. Теперь уж всё: поздно куда-то соступать. И Там обещивано, и там слово давано.
– Не хочу. И не гони... Лишь сына ради. Я ведь его со свету сживаю, с дороги сбиваю. Мне бы его женить как ли...