– А душу-то чистую, непорочную не страшно тебе убить? Не бойся убивающих тело. Федосьюшка, поезжай, не мучай себя христаради. Помолися в том вертепе поганой щепотью, чтобы чирьями и вулканами после не изойти. А вдруг изблюешь ты просвирку причастия нашего отеческого, а? Соблазнами-то, деушка, каждая кочка изнасажена. Я тебе расскажу былое. В нашей деревнюшке случилось. Баба с ума соступилась, да и детям своим, младшенькому и середненькому, головы отсекла топором. А старший-то из рук выскочил. Вот бежит из дому, а навстречу отец: тятя, тятя, наша мамка братиков убила. Мужик в избу, а жена за столом, говорит: де, тебя где-то долго не было, я двух овечушек зарубила, чтобы зря не кормить, а баран-то вырвался и убег.
– Ой, страх-то. Упаси Боже...
– Да ты, Феодора, большего страху не боишься, коли в вертеп собралася.
– И как понять тебя, Меланья?
– Поймешь головой по уму, прильнет к сердцу по разуму. С тем и жить станешь...
С вечера Федосья Прокопьевна и мыленку приняла, отпарилась в кадце; две челядинницы скоблили ее похудевшие мяса и голову отмывали костромским мылом. Потом долго лежала на лавке, устланной запашистым сеном, прикусывая зубами то клеверную былку, то листок душицы, то паутинку мышиного горошка, то венчик плешивца. Бездумно глазела в потолок, скобленный до морошечного блеска, и млела от какой-то телесной нежданной радости. Будто от долгой хвори освободилась, мышу из себя изгнала. То ногу задерет, разглядывая острую коленку, и сухую лядвию, и худую узкую плюсну с тонкими девическими пальцами; то ладонью прижмет отекшую вялую грудь с морщинистым соском. Эх, и никто уже не заполнит этого тоскующего сосуда! Похожа ныне Федосья на заклеенный фаянсовый кувшинец, который и выкинуть жалко, но и беречь без смысла.
Раз велела себя не тревожить, то и разоспалась в мыленке, тут и сквозняка ночного хватила. А к утру-то и разбило, склячило сердешную, как кочедык; под руки и в спаленку отвели. Эх, развязалися оборки, и рассыпался траченый лапоть.
И куда тут ехать? Какие там свадебки? Для какой нужды калгана и гремячие серебряные цепи на шестерике гнедых, и нарядные девки на конях? Слава те, Господи, образумил и научил...
Лежала Федосья на рогознице с две недели пластом: ни охнуть – ни вздохнуть, ни сесть – ни встать, ни головы приподнять – ни на бок возлечь. Как есть гроб повапленный, трупище окаянное: одна воня. Меланья исповедала и причастила, и соборовала, помазала маслицем; ино святой водицей спрыснет с просяного веничка, ино окурит росным ладаном, разбавя в спальном чулане тяжелый дух, ино просвирки рождественской, омакнув в теплом винце, сунет под язык и смотрит с испугом: не изблюет ли Федосья. Ино четверговой соли посыплет на ржаной сухарик и даст пососать. И ни слова укорливого, ни иной другой досады на боярыню, будто и не было от Федосьи дурна... Откроешь глаза – сидит в головах, как нахохленный воробушек, и бессонно стережет от напастей Федосьину душу. Вроде и болей-то нет, как лежишь бревном, но будто гнетеёю всклень налита каждая костка непослушного тела.
... А ночи-то зимние ох долги, кажется, во весь человечий век, и тут вся земная жизнь проскочит пред глазами, как один зыбкий суметливый день, и Аввакумовы жесткие остереги не по разу придут на ум, как бы притекут по воздусям из дикой тундры, где в землю закопан протопоп, и окажутся чистой правдою. Верно толковал он у Пафнутия Боровского в тюремных юзах, когда навещала сидельца тайком: де, нашито страсти предсказывал сам Христос: «Если преследовали меня, то будут преследовать и вас, и ненавистны будете всем человекам ради моего имени...» С еретиками какой мир? Бранися с ним до смерти и не повинуйся его уму развращенному. Беги от еретика и не говори ему ничего о правоверии, токмо плюй на него. Ибо обесчестишься, душу свою извредишь, ево не исправишь, а себе язвы примешь...
Аще он когда и мягко с тобой говорит, уклоняйся его, понеже уловит тебя.
Глава вторая
Апрель снега зажигает.
Бессонное солнце раноставам за негасимую свешу; неумираемо живет сердешный батюшко, едва скатываясь за Камень, и вновь выпрастывается из постелей, по-лебединому выгнув спину и встопорщив жаркое перо.
Днем-то во всю потока с крыш, и кой-где ручьи доскочили с веретий в Пустое озеро, и протоки Печоры-матушки уже посинели, а в заберегах выступила наледица. Уже щука заиграла в промоинах, и мужики сети кидают в протоки и верши ставят, чтобы после Паски усладиться свежиною. Щука икряная, сбойчивая, из одной выцедишь икры бурак ведерный, мясо перламутровое, тугое. После зимнего рыбьего сушняка в ушном да мерзлой наважки – первый улов в радость. В пустозерских четырех церквях и колокола-то играют веселее, и по зеленым древесным лемехам куполов, отпотевших под солнечным теплом, дремлют моевки и тулупаны, нежась в благодати. Из сувоев выпростались двужирные избы, скот радостно мычит в хлевах, бабы скоблят и шоркают голиками и дресвою полы и накат, лавки и полати, освобождаясь от зимней копоти; и даже кушные зимовейки бобылей, бездворных и нищих обряжаются к весне.