Читаем Возвращение полностью

Ошеломленно, горестно, яростно отмежевываясь (не получалось до конца), он вновь думал о том пришлом людском муравейнике, клубке честолюбий и притязаний, чем являлась эмиграция в Женеве. Ей свойственно, знал Герцен, немало подлинных страданий… Но и уязвленность и узость, искусственные потребности и их мнимое удовлетворение. Особенно трагичным было положение немногих из подлинно «верующих» и глубоко щепетильных. Но была масса самоупоенных и хватких, для которых политика — возможность держаться на виду и эмиграция — нечто вроде способа сделать карьеру и «достигнуть места». Расслоение то же, что и в любой деятельности, но жестче и нагляднее, потому что, если указать первопричину их бед, он назвал бы ее так: эти люди вырваны из почвы, без реальных и теплых надежд, самое простое — без средств к существованию.

Герцен по привычке (ведь душевный облик не переменить вдруг) не умел жить один. Его прибивало к разным лицам. Парижские, похожие на женевских, они мелькали перед его глазами безостановочно, — бодрящиеся и живые своими претензиями, «втесняли ему свое знакомство»…

Кажется, впервые он настолько утратил равновесие и уверенность. И, с чувством неисполнимости того, искал опоры вовне. Но новые знакомые были чужими, заранее он чувствовал свое скорое отталкивание от них… Он верил теперь лишь в очень немногих да в себя самого, что «добрая», неломаная часть его души выведет его из потерянности, из ощущения беспросветности.

Одним из немногих, с кем довольно долго сохранялась у него душевная близость, стал Пьер Прудон, с которым он встретился в Париже в тюремной крепости Сент-Пелажи.

— Вы один гражданин из этих господ! — говорил ему Александр, пожимая через зарешеченный барьер зала для свиданий его бледную руку в рыжеватых веснушках. У Герцена при этом становилось непривычно за последние два смутных года тепло на сердце.

У его собеседника, с которым они были не слишком тесно знакомы по прежним их встречам, но сблизились в теперешней их совместной борьбе, кажется, блестели слезы за толстыми стеклами пенсне, он отвечал:

— Да… Вы с Бакуниным — одни в этой груди, которую многие считают каменной. В вас есть душа и цельность, решительность молодости, мы же — выродившиеся крикуны, втайне почитающие силу, и безжалостные гонители, если наконец сами завладеем властью.

Им удалось прийти к согласию в определении курса их журнала. Главное, сформулировал Герцен, — преследовать соглашательство и монархизм не вовне, что довольно легко, а в своем собственном стане, вскрывать круговую поруку демократов и власти! Прудон через решетку одобрительно похлопал его по плечу, сказал с любовью:

— Варварский русский задор! — и просил привезти свежих гранок, доставлять их немедленно, и для себя — фунт своего любимого лимбургского сыра. Герцен сам доставлял ему гранки.

Свидания в Сент-Пелажи производили на него крайне тяжелое впечатление. Лицо Прудона было нездорово припухшим: сказывались заколоченные окна в камере и сырость. Заметно ухудшалось его зрение. Герцен думал с тоской и гневом, что тут также новое (однако вполне в теперешнем торгашеском духе): ведь со времен Возрождения ум и мировая известность все же служили в какой-то мере защитой для мыслителей. Их преследовали и порой казнили, но не унижали в мелочах. За разоблачение в печати действий президента Луи Наполеона полубольной, но несдающийся издатель был приговорен к трем годам заключения. Впереди два года. И в кассе журнала оставались считанные франки на уплату штрафов.

Еще одно ошеломившее Александра впечатление от их разговоров. Воистину, сколь много в мыслителе от человека! Они толковали о будущем. Герцен слегка поежился от услышанного, возражал. Прудон же раздраженно обрывал его восклицаниями насчет «варварского задора». За время пребывания в камере у него развинтились нервы. Наконец сам факт его тюремного заключения давал ему некоторое моральное преимущество перед собеседником по другую сторону барьера, и Александр решил выслушать его молча, стараясь не углублять противоречий.

Дело было в том, что сегодняшнее государство отрицалось изможденным узником Сент-Пелажи для некого безнационального и по-гарнизонному регламентированного существования, обоснование его было главным в прудоновской доктрине. Принудительного, да, если не будет понята целесообразность такого строя! Однако целесообразность для чего, для счастья? Со свободой для каждой отдельной личности общество единственно становится человечным, не удержался все же от возражений Герцен. И ответ был: для справедливости!

Перейти на страницу:

Похожие книги