Ледяным повеяло на Александра от этой «справедливости», при которой контролировалась бы даже частная жизнь, — жутковатый промозглый очаг, для которого (кем?) подбирались бы семейные пары, и, чем меньше любви, тем лучше и надежнее. А в отношении к женщине у его собеседника было — Герцен не сразу решился про себя сформулировать — вот именно… у социалиста Прудона — крестьянское, мелкособственническое, буржуазное: считать женщину чем-то вроде трудоспособного животного плюс устройством для воспроизводства населения. Изменившую жену следовало, по его мнению, всенародно позорить и казнить. Подобно тому следовало поступать, утверждал он, и со многими другими нарушителями порядка в обществе будущего, с тем чтобы всеобщей была служба новой справедливости вплоть до смерти.
Религия без церкви и… новое крепостное право? — решился назвать вещи своими именами Александр. Да. Но во имя… Однако какое же это имеет отношение к социализму?! Так будет справедливо, отвечал Прудон.
Итак, лихорадочно размышлял Герцен, новый строй как всеобщее солдатство и повиновение приведет к новой жизни? Что же выйдет — снова грубая кромешная сила верховной власти? Практик социальной борьбы, слыша такое, Герцен не может не задаваться мыслью: куда приведем предлагаемым путем? «Послушайте же, Прудон, социализм без свободы — это рабство и животное состояние!» — не мог не возражать он. И был резко оборван собеседником.
(В последующие годы их противоречия станут еще острее.)
Александр горестно размышлял после свиданий в Сент-Пелажи об истоках слышанного там. Причиной всему, решил он, атмосфера Парижа, захлебнувшегося кровью, страхом, насилием. Она отравляла сознание всех, даже лучших, видом повседневного произвола, закладывая в их сознание представление о нем как о вполне приемлемом методе достижения будущего общественного блага. И тут самое горькое, что о том можно сказать, подумал Герцен.
Становилось все сиротливее в мире. И он задыхался в сегодняшней парижской атмосфере.
Недавние массовые расправы определенно привили многим вкус к ним, что отзывалось нарастанием зловещих процессов в теперешней здешней жизни. Воцарился психологический террор — каждодневный и всеобщий по массовости его поддержки…
Любая обмолвка, необычность чьего-то облика, всякая небылица, которую кто-то возвел на кого-то, — и можно было ожидать, что к вечеру
А вот что писал из Москвы Грановский. Всякое известие о движении социальной мысли на Западе отзывалось теперь расправами в России. Доносы следовали тучами. О самом Грановском в течение последних трех месяцев два раза наводили справки. Было слышно о предполагаемом закрытии университета, что вполне возможно, несмотря на неслыханность того, сообщал дальше Грановский. Пока что число студентов в нем ограничено тремя сотнями. Все было глухо, как под каменной плитой, только разрастались, как плесень, слухи… В том числе, что застрелили в тюрьме Бакунина и что умер Герцен. («Значит, жить тебе долго!..») Грановский горевал, что окружающие подавлены и в странном спокойствии ждут, когда наконец прихлопнут всё и всех? Сам он решил не выходить в отставку и ждать на месте свершения судьбы. Хоть что-то можно делать, пусть потрудятся и выгонят сами!
Письмо Грановского тяжело легло на душу Александра в довершение к виденному в Париже.
Его поразило, с какой охотой добровольцы здесь и там, на родине, «заступили на место тайной полиции». Разве что искусство порой напоминало обществу, что нечто-де неладно, как будто на практике что-то еще могло считаться непотребным в теперешней Валгалле… Беспрепятственно разрастались только приобретательство и пролазничество… И эти люди, что в массе своей удовлетворяются сегодняшними трусливо-животными формами существования, — те самые, с которыми Герцену делать революцию?!.
«Я… не нужен?» — билось в его мозгу как вопрос; потом все прочнее — как утверждение… Он чувствовал себя тяжело отравленным.
В мае был окончательно закрыт их с Прудоном журнал. С либеральничаньем посредством денежных залогов было также покончено. И Герценом интересовались как соиздателем. Было очевидно, что скоро его вышлют из Франции.
Напоследок забавное.
А впрочем, важное среди прочих целей его приезда в Париж, потому что деньги для него — это независимость и оружие.