Однако о теперешнем. При всех недюжинных обещаниях России, пока что она — затаившаяся жизнь. Вы хотите спросить о ее путях в моем понимании? Прежде о другом. Каково же русло, по которому до сих пор шел российский протест? Это стихийные бунты. Да сто пятнадцать достоверно известных самозванцев, которые своим заемным именем
— Острейший вопрос — о крови в будущем перевороте. Ведущий пропаганду не может не ставить его… Тут — вопрос вопросов для русского мыслителя.
— О да. Вопрос… Нельзя верить в одну какую-то спасительную меру, в том числе и в кровь (без нее, мол, не прочно). Я ненавижу это средство. Хотя для отпора не счел бы его несправедливым. Все поворачивается сейчас серьезно и жгуче, выходит за рамки партийных прений. Мы зовем, и коли идти — нельзя останавливаться на полдороге. Но мой долг при этом говорить о непреходящей ценности чужой жизни и души, человек — это невосполнимо! — Герцен помнит кровь, самовозгорание и распространение взаимной ненависти в сорок восьмом году и сколь дешево стоили тогда людские жизни. Поэтому — осторожней… Лишь как самую дорогую плату! Человеческая жизнь — ценность абсолютная. Многие доводы прочь, если она под угрозой. Так должно быть; и если история не пойдет таким путем — жаль ее. Снова он верит, что в России, подготовленной их усилиями, будет иначе!
Судьба ее колоссальна. Хотя нам не хватает сейчас той гуманности, что дается долгим просвещением. Да и просто благоустроенности и сытости не хватает…
…За окнами шелестел предрассветный ветерок. Звезда раскачивалась в ветках. Человек воспринимает и отчасти воспроизводит в структурах своего организма черты природы и климата, в котором он живет, — он стал теперь медлительнее и тверже, Герцен. Чуть грузен, но при этом у него как бы подсушенные усталостью — работой для газеты по десяти часов в сутки — черты лица.
Правда, на людях Александр Иванович немного другой: гости издалека — посетители, которых становилось все больше, должны были видеть его российским, оживленным, радушным… впрочем, это так и есть. У него теперь как бы два темперамента. А может быть, тут сказывались годы: ему сорок пять.
Звезда за окном повисла в мглистых ветвях и истаяла. Наступило новое его рабочее утро.
Глава двадцать вторая
Визиты
— Это вы ли, Александр Иваныч! Я узнал тебя по карточкам! — На пороге стоял невысокого роста человек лет тридцати, в сюртуке, похожем на русскую поддевку, из-под которой виднелась пестрая рубаха, и в сапогах. С мелкими и слегка острыми чертами лица. Небольшие глаза его посматривали бойко.
— Вы-то, скажите, кто же?
Тот назвался.
Герцен был восхищен посетителем… Нежданного гостя не знали куда усадить. Он — настоящий волжский крестьянин, недавний крепостной, заработал денег и выкупился. Теперь вот — по европам. Звали его Селиверст Плесков.
Когда назавтра собралась разноплеменная эмиграция, герценовские посетители с веселой опаской смотрели на гостя, опрокидывающего разом стакан водки. Иностранцы беспокоились: он обожжет себе глотку! Но никакой пагубы не происходило. Глаза Селиверста к концу вечера покраснели от выпитого, но посверкивали ухарски, потому как гость решил потрясти здешних. Под конец он шутейно всплакнул и потянулся приобнять поляка… Тот был шокирован. Ну да ничего, простит хозяина.
— Как мы-то, стало, там, Александр Иваныч? Да что ж оно, житье — хорошая жизнь, лучшей-то не видали.
«Что же… суровость точек отсчета… Эх, российская жизнь, бездолье!» Герцен наблюдал. И Ник также впитывал гостя взглядом. Правда, помимо своих собственных дел Плесков мало что умел рассказать. Разбогател он на извозе, лошадей удачных заведя, дальше пошел в гору на пеньковой торговле; за жену, правда, еще не выплатил. В Германии недавно погостил, теперь вот тут.
— А что же вы, Александр Ваныч, жидкое всё пьете? (Имелось в виду красное вино.) Али супруга заругается? Черным хлебцем с солью заесть — запах и отобьет! — подзадоривал его гость.