Итак, собравшись у Ришелье, все мы с нетерпением ждали возвращения мадам д’Эгмонт. И вот, когда мы уже до слез хохотали, слушая ее рассказ, в дверь незаметно вошел ее отец-маршал и стал страшно вращать глазами и шевелить усами, что было явным признаком его недовольства.
— Графиня д’Эгмонт, — произнес он таким противным голосом, на какой только был способен, что уже немало говорит об этом субъекте, — я считаю, что вы вели себя неподобающе с человеком его лет, положения и здоровья. Я бы посоветовал вам всенепременно и завтра же утром ехать к нему еще раз.
— Но месье, как же, по-вашему, мне его разбудить? — сказала она, и это прозвучало так нежно и в глазах ее было столько ласки и озорства, что она буквально околдовала нас своими чарами.
Но, как бы там ни было, мадам д’Эгмонт пришлось уступить, и маршал резко повернул беседу в другое русло, правда, недовольство его так и прорывалось наружу, пока он, ко всеобщей радости, не покинул наше общество. И лишь только он вышел, мадам д’Эгмонт сникла и посетовала на его нестерпимо тяжелый нрав. Оказывается, она боялась ненароком рассмеяться в лицо господину Видаму и так или иначе оказаться в недостойной роли маленькой девочки, глупо подшучивающей над стариком. И открыла истинную причину — ее мучило злое предчувствие, которое нашептывало ей, что следующий визит к Видаму обернется бедой.
На следующий день он принял ее, сидя в постели. Но вид у него был такой изможденный, что бедняжка вся затрепетала, поняв, к своему ужасу, что дни его сочтены. Однако Видам начал разговор без тени смущения.
Месье де Пуатье самым галантным образом поблагодарил ее за то, что она приняла его приглашение и, ни словом не обмолвившись о ее первом визите, который он благополучно проспал, вручил мадам д’Эгмонт некий сверток. В нем хранились письма от покойного графа де Жизора, адресованные на имя месье де Пуатье. И тут же стал умолять их прочитать. Бедняжка. Давясь слезами, она обнаружила, что все они без исключения были посвящены ей, и ей одной. Граф де Жизор писал о ней с такой нежностью, с такой страстью, что, как она сказывала потом, сердце ее словно попало в раскаленные тиски. Но это было еще не все. Дело в том, что в некоторых письмах упоминалось и о другом человеке — некоем несчастном ребенке, которого когда-то отверг отец — причем не кто иной, как сам маршал де Бель-Иль. Благородный юноша хлопотал за этого ребенка и умолял Видама оказать ему свое покровительство. „Уверен, с войны не вернусь, — писал он, — и призываю вас присмотреть за Севераном, чтобы я мог умереть с сердцем, спокойным за судьбу хотя бы этого человека“.
Мадам д’Эгмонт несколько минут безутешно плакала, сидя у изголовья старика. И как только она выплакалась, Видам впервые за все это время открыл глаза.
— Мадам, — сказал он, — тот, по которому вы льете безутешные слезы и о котором мы с вами одинаково горюем, не держал от меня секретов. Он покинул нас, оставив после себя другого мальчика, почти одного с ним возраста, своего двойника.
И старик поведал ей, что этот юноша, месье де Ги, считается родным сыном маршала Бель-Иля. Еще Видам признался, что — поскольку жить ему оставалось недолго — он желал бы сделать кое-что для этого молодого человека и смел бы надеяться, что мадам д’Эгмонт — во имя их общей любви к покойному графу де Жизору — соизволит взять у него кое-какие облигации на предъявителя и, как только смерть приберет его к себе, лично вручить их месье де Ги. Он объяснил, что это был единственный способ обойти кредиторов и законных наследников, и умолял мадам д’Эгмонт хранить эту тайну, не говоря никому ни слова, и добавил, что, кроме нее, нет никого, кому бы он смог доверить столь деликатное поручение. Мадам д’Эгмонт, после некоторых сомнений, соблаговолила выполнить просьбу, заручившись некоторыми гарантиями, которыми я уже и не смею забивать тебе голову. И через пять-шесть дней Видам скончался.
Приблизительно в это же самое время скончалась и королева Португалии. В Нотр-Дам состоялась прощальная церемония. Мне, по этому случаю, пришлось выполнять обязанность фрейлины их высочеств принцесс, впрочем, у меня нет и не было никаких личных обязательств ни по отношению к самому Людовику XV, ни к его двору, за что — да простят мне мою гордыню — я не устаю благодарить Всевышнего.