Связь была долгой, равнодушной, в конце концов оба стали тяготиться ею. Поручик первым разорвал эти непрочные узы. Однажды в ресторане он сослался вдруг на срочные дела и ушел. Маша одна уехала домой на извозчике. Больше Борис не показывался. Скоро город заняли красные. Кончились запасы, когда-то притащенные предприимчивым поручиком, пошла она на барахолку, но и продавать было уже почти нечего. Зимою металась поземка, задувая в подворотни магазинов, выстуживая голодных, стоящих в очередях людей; скакали всадники. Летом полыхали грозы, палил зной, дробно топали походные колонны, текли беженцы из деревни в город и из города в деревню… Помаявшись, ушла этой дорогой и Маша: заколотила окна, двери дома, долго кружила по пыльным проселкам, пока не пристроилась нянькой в дом богатого мужика за харчи. Жена его умерла в послеродовой горячке, восьмерых ребят — от трех месяцев до тринадцати лет — пришлось, обшивать, выкармливать, пестовать. Хозяин был хоть куда: ражий, борода лопатой, он на первых порах не упускал случая лапнуть, «пошшупать» городскую. Но, быв однажды жестоко бит ею — ночью, при реве испуганных ребятишек, — надолго удивился и попытки свои оставил, довольствуясь деревенскими бобылками.
Тяжкий крестьянский труд, бессмысленность жизни, угнетали, но уйти было нельзя: даже в деревне приходилось есть хлеб с толченой древесной корой. Наезжали продотрядники — смешливые красноармейцы и суровые матросы, — и несся по их следам, убивая, отбирая хлеб, Сенька Кудряш со своей бандой — бывший уездный телеграфист, тенор-любитель. Пожаловал он как-то и в тихую, стоящую в стороне от больших дорог Гарь — деревеньку, где жила Лебедяева. Было это под осень, утром, — сидели и завтракали. Вдруг хозяин, Платон Евсеич, сунулся в окно, охнул и выбежал из избы. «Кудряш! Кудряш!» — завизжали ребята. Имя это взбудоражило даже престарелую мать хозяина — она с подвыванием сползла с печки и стала бестолково и подслепо кидаться по горнице, натыкаясь на стены, стол, лавки, вскрикивая: «Наехал! Наехал, голубок, господи Исусе Христе!»
Кудряш вошел в избу. Был он благостен и учтив: помолился на иконы, поймал и чмокнул руку у заверещавшей старухи, сел за стол. Маша отодвинула чуть занавеску из кухни. Сенька был уже лысоват, длинные кудри вились только по бокам, а спереди просвечивала плешь. Следом за ним внесли четверть красного вина — самогонку и брагу атаман не употреблял. Днем раньше из Гари ушел продотряд, и теперь атаман, благодушно подхохатывая, рассказывал, как они настигли бойцов. «Уж мы их накорми-или!» — и заливался икающим смехом. Ему вторил Платон Евсеич. Подвыпив, Кудряш спросил хозяина: «У тебя, я слыхал, городская живет? Покажи». — «Маруся, поди сюды!» — крикнул тот. Она вышла. Сенька взбил остатки кудрей, налил рюмку и с поклоном поднес. Маша выпила, крякнула по-деревенски и закрылась рукой. Разомлевший Кудряш велел принести с брички гитару и запел: «Д’глядя на лу-уч пурпурнаго зака-ата…» — с вокабулами, переходами — явно хотел понравиться. Походил по избе, хромая. Отозвал хозяина в угол, там что-то спросил. Платон Евсеич зачмокал и, молодцевато вытянувшись, невнятно затрубил в ухо атаману, разглаживая усы. Маша побледнела, ушла на кухню. Кудряш последовал за ней и там, прижав в угол и нетерпеливо звякая шпорой, зашептал: «На сеновал ляжешь, вечером один приеду. Понравишься — с собой увезу, озолочу». Полез целоваться, пачкая лицо слюнями. Оттолкнула его, пробормотала: «Уходи, уходи ты…» Он резко отпрянул и пошел из кухни. Вдруг остановился, сунул руку в карман синих диагоналевых галифе и вынул витой массивный браслет: «Держи!» Она замотала головой: «Мне краденого не надо». Кудряш сморщился: «Ну, зачем так… А впрочем, каждый предполагает иметь свой доход», — надел браслет на ее руку и исчез. Раздались крики, заржали лошади. Маша глянула в окно: люди Кудряша кончали таскать в ограду мешки с двух продотрядовских подвод. Затем пошли в огород за мукой, что хранилась в хитроумно спрятанных под землей сусеках. Муку погрузили на телегу, хозяин взял вожжи, на другую бахнулся в солому гармонист и заорал частушки; колонна тронулась.