У этого же окна Филипп сильно простудился и тяжело заболел. Это случилось в ту осеннюю ночь, когда через город гнали на войну в Трансвааль бесконечные вереницы английских лошадей. Ночь была туманная, октябрьская. Слышно было, как на углу Фратерской улицы гремят копыта по деревянному настилу моста. Лошадям предстоял далекий путь через неведомые южные моря, через экватор, туда, где мерцают таинственные звезды южного полушария. Черные просмоленные суда уже поскрипывали в далеких портах в ожидании лошадей, готовясь забрать их в свое чрево и перебросить в неведомую даль, где ползают удавы и кусаются ядовитые комары. В ту ночь через город прошло бесчисленное множество лошадей, прошумел целый лес черных, хрупких, взволнованно изгибающихся ног-стеблей, похожих скорей на ноги каких-то необыкновенных подкованных птиц, чем на конские ноги. Матери дома не было. Давно уже пробило полночь на монастырской колокольне, а шествию английских лошадей не было конца: кони шли беспрерывно табун за табуном — хвосты, головы, копыта, бесконечные темные массы хвостов, шей и копыт, поток гривастых темных тел и ржания, от которого в окнах звенели стекла, точно при раскатах грома. Встревоженный необычным грохотом, напуганный одиночеством и бессонницей, Филипп прокрался к окну, приподнял засаленную рваную штору и посмотрел на улицу, но увидел лишь конские животы и, ошарашенный непонятным мельканием черных конских крупов, голеней, бабок, копыт, задрожал от страха, потрясенный странным, неясным и величественным зрелищем. Прижав нос и лоб к холодному стеклу, он смотрел на уходящие в Южную Африку табуны; стояла уже глубокая ночь, а мать еще не вернулась. Заснул он под утро, когда монахи звонили к заутрене; матери все не было. Первое, что он увидел, когда проснулся, была пустая постель матери.
Сиделица табачной лавки Регина пришла домой около восьми, погладила Филиппа по голове и велела надеть бархатный костюм и собираться в город. Потом потрепала по щеке и сказала: «Зигмусик!» Только в знак особой милости и благосклонности мать гладила его по голове, называла настоящим именем; бархатный же костюмчик сам по себе был символом торжественных и необычных событий. В темно-синем костюме с кружевным воротничком, манжетами и жабо Филипп казался себе необычайно нарядным и элегантным (словно средневековый сокольничий в кружевах и бархатном берете). Лавочница Регина, совершенно равнодушная к сыну, обращала главное внимание на декоративную сторону его внешности. (Этим она отличалась от соседей по дому, и в этом выражался ее социальный вызов: она-де не ровня прочей бедноте во дворе и по соседству. Ребенок Регины был всегда тщательно умыт и изысканно одет. Фантастически дурной вкус матери впоследствии был причиной яростных стычек Филиппа со сверстниками. О сыне лавочницы ходили по городу сплетни, будто его отец — епископ, и эти сплетни навсегда отравили Филиппу детство.) В город ехали в холодном нетопленом вагоне, и очень долго. Мать оставила маленького Филиппа в каком-то кафе под аркой, у витрины, за мраморным столиком; заказала ему шоколад, попросила кельнера присмотреть за мальчиком и пообещала скоро вернуться. Уже в кафе у Филиппа поднялась температура: перед глазами все плыло, отвесные линии вытягивались в бесконечные вертикали, а горизонтальные кружились около него, колеблясь и извиваясь, точно змеи. Мать вернулась лишь после полудня… Глаза у нее были мутные, усталые, красные и опухшие от слез. Брови полиняли, лицо осунулось. И тут Филипп впервые установил, что мать напудрена, как клоун, а из-под белого слоя муки проглядывает другое лицо — жалкое, землистое, испитое. Он болтал ногами, пил третью порцию шоколада со взбитыми сливками, а мать, снова погладив его по голове, тихо, сквозь слезы, сказала, что сейчас они пойдут с визитом к одной даме и там он должен быть очень вежлив.
— Ты ведь мой хороший, маленький Зигмусик, правда?
Он — хороший, маленький Зигмусик, да еще ее? О, как все это было необыкновенно и торжественно! Он обратил внимание на то, что мать надела старинное золотое ожерелье и старинные кованые серьги, которые она хранила в красивом шелковом футляре. Филипп не помнил, чтобы он когда-либо видел их на матери. В черном тяжелого шелка платье, в старинном уборе, бледная, на лице ни кровинки, она выглядела очень элегантно.