И словно это было в порядке вещей, Филипп, движимый чувством своей принадлежности к Костаньевцу и солидарности с ним, быстро оделся и выбежал во двор. Горело у старшего дорожного мастера Гитреца, сразу же у дороги, под виноградником. Амбары, конюшня, огромные стога сена, дом — все было объято пламенем. Добро спасли, в горящем хлеве остался только бык-симментал. Гитрец вопил благим матом:
— Бык не застрахован! Надо вывести быка, это мое главное богатство!
Бревна на крыше хлева уже превратились в дымящиеся головни, еще минута, и деревянная постройка рухнет, превратившись в страшный костер, стропила, матицы и доски запылают, как пук соломы. Наступил решающий момент.
Филипп стоял перед полыхающим нагромождением бревен и досок и чувствовал, как в нем растет и зреет решимость на глазах у всего перепуганного Костаньевца броситься в огонь и вывести незастрахованного быка.
Позднее Филипп пытался проанализировать, что могло толкнуть его на этот поступок: необычайно дорогое, таинственное, старокалендарное, давно забытое слово «огнь», или прерванный, мрачный, тревожный сон о задымленном котле, что катился, точно лавина, с горы (на самом деле — подсознательное восприятие смятения, криков и пожарного колокола), или его личные поиски какой-то позитивной основы в собственном смятении — все это могло явиться причиной самого безумного поступка; но все же что́ именно бросило его в пекло спасать быка Гитреца, он понять не мог.
Накинув на голову сермягу, Филипп кинулся в пылающий хлев; в ослепительном свете вулканического огня, под фейерверком искр ему пришла в голову мысль, что бык может его поднять на рога и что тогда будет с двумя его полотнами Модильяни? Мысль не о собственных картинах, а о двух полотнах Модильяни и о том, что с ними произойдет, если его поднимет на рога незастрахованный бык Гитреца. Однако бык инстинктивно чувствовал опасность и пошел за Филиппом спокойно, как ребенок.
От Турчинова и далеко за Колац и Батину, от Мрачного до Кривого Пута и Ямы в одну ночь разнеслась слава Филиппа. В народной молве он стал тем господином, который спас быка Гитреца.
Источником новых огорчений явилась для Филиппа его собственная мать. Неправда, что старость — это идиллия в бликах старинной политуры, когда по вечерам, при мягком свете молочно-белой лампы, люди сидят, перебирают воспоминания и мило болтают. Эта женщина, которой перевалило за шестьдесят, необычайно много внимания уделяла своей внешности, беспрестанно смотрелась в зеркало и твердила, точно капризная старая дева, что «она хорошо выглядит». Ее тело было дряблым, как студень, но в жилах все еще бродила ненасытно-кипучая кровь; она жаловалась на ломоту в суставах, куталась по ночам во фланель, но днем разгуливала с оранжевым зонтиком в чесучовом костюме или белом платье.
В ее усталом теле с больными суставами били ключом неиссякаемые жизненные силы. Ее жизнелюбие, страсть к приключениям, умение радоваться мелочам и еще целый ряд свойств казались Филиппу экстравагантными и непонятными. Она, например, наслаждалась всевозможными покупками, даже самыми пустяковыми: свечи, изюм, мыло, шоколад. Свертки стали ее навязчивой идеей, и, как это не было глупо, покупки посылали ей из магазина с площади Костаньевца на дом в специальной упаковке. Она радовалась прогулкам в экипаже и пикникам; вместе с его светлостью Лиепахом Костаньевецким и его сестрой Элеонорой Рекетти де Ретиезат, вдовой советника бана, она все лето устраивала пикники один другого нелепей. Именины, табельные дни, семейные и церковные праздники отмечались скрупулезнейшим образом; Регина знала, когда празднуют какого святого или святую, начиная со святого Роха Костаньевецкого и кончая Турчинской девой Марией.
За последние семнадцать — двадцать лет никогда не живший у матери больше пяти-шести дней Филипп только сейчас увидел, как она изменилась; воспоминания раннего детства рисовали ему молчаливую, мрачную, замкнутую, всегда хмурую, неприступную женщину, которую что-то гложет внутри, которая больна каким-то тайным недугом, но слишком горда, чтобы в этом признаться. Бледная, в трауре, с холодным восковым лицом, она неизменно — летом и зимой — с молитвенником в руках отправлялась на утреннюю мессу. В церкви она становилась на колени, суровая и безучастная, и мучила этим Филиппа до потери сознания. Он изнывал от тоски, чувствуя, как немеют у него колени, страдая от холода и голода, а мать безмолвно и неподвижно стояла на коленях и, не шевельнув бровью, смотрела перед собой. Держа в лавке сыр, салями и сардины (для господ из уездного суда и полиции), она ни разу не дала Филиппу ни крошки из этих деликатесов и не ела сама. А ныне в костаньевецком доме весь день взбивали сливки, тело утопало в мягких перинах, всюду были разбросаны подушки, пахло ванилью и всякими пряностями и очень много внимания уделялось приготовлению вкусных блюд: обеденным меню мать изводила Филиппа с утра до вечера — чего ему больше хочется, стерлядки с майонезом или поджаренного эмментальского сыра?