В трапезной людей немного. Помещаются сразу все, и даже остаются свободные места. Я замечаю, что некогда общий зал разделен теперь надвое и столы стоят не вдоль, а поперек. На столах миски, кастрюли с кашей пшеничной, гороховое пюре, суп, редька, хлеб — всего вдоволь. Паломники гремят оживленно и бодро скамейками, рассаживаются, разбирают тарелки, ложки…
Юноша в бороденке негромким, смиренным голосом обращается ко всем сразу, но так, что услышать могут только ближайшие.
— Ну что, помолимся, братья?.. — кажется, хотел добавить еще и «сестры», но спохватился.
Все встают и начинают каждый на свой манер, фальшиво и невпопад петь молитву, так что получается невообразимая какофония. Я ничего не могу разобрать, пытаюсь уловить тон, вывожу голосом затейливые рулады, но понимаю в конце концов, что пения не будет. Стараюсь, по крайней мере, четко выговаривать слова и все-таки чувствую себя довольно нелепо.
Наконец молитва окончена, и все приступают к трапезе.
Юноша — все тот же, — ссутулившись, стоит в дверном проеме (так, чтобы слышали в обоих залах) и читает приглушенно, размеренно житие митрополита Петра. Когда в трапезной становится слишком шумно, юноша умолкает и ждет. В глазах у него появляется грусть. Но кажется, никто не обращает на его грусть внимания; он останавливается часто и подолгу сокрушенно стоит, склонив голову, молча.
— Дайте, пожалуйста, капусту, — слышу за плечом.
— Это не капуста, а редька.
— Ну редьку дайте.
— Попросите на том столе, у нас у самих мало…
Но через минуту виновато, жалостливо:
— Кто там редечки просил? Возьмите вот…
После трапезы знакомой тропой (словно и не было десяти лет) бреду через лес в скит. Гуськом идут и другие паломники, привычно, по-домашнему переговариваясь вполголоса. Это «свои» — давние… Как мне это знакомо!.. И все-таки я чувствую себя новичком. Что поделаешь? Все меняется…
Гостиница теперь отделена от двора деревянной изгородью. К двери ведет высокое крыльцо, сколоченное из сосновых досок. Поднимаюсь по проседающим, скрипучим ступеням, вхожу… В «предбанничке», в углу, — жестяной вогнутый лист с изображением преподобного Амвросия, старца Оптинского. Еще одна дверь — и передо мной оказывается отгороженная в торце коридора вахтерка с окошечком. Раньше ее не было.
Мне отчего-то делается тоскливо, как будто я пришел устраиваться подсобником на какую-нибудь безнадежно затянувшуюся зимнюю стройку. Как будто все начинается заново…
За вахтенным окошком спокойный, неторопливый человек с выпуклыми печальными глазами. Обращаюсь к нему:
— У вас можно оформиться в гостиницу?
— Я вообще-то этим не занимаюсь… Нужно дождаться иеродиакона Петра. Вот он — комендант общежития, а я просто так — дежурный. Подождите…
Я маюсь в тесном сумеречном коридоре, и все мне кажется здесь каким-то по-стариковски неустроенным, тусклым. Понимаю умом, что что-то со мной не так, но ничего не могу поделать, и от этого становится еще тоскливее.
Из комнаты, шаркая тапками, кашляя, выходят бородатые нечесаные паломники в обвисших «спортивках» и направляются один за другим к чугунному умывальнику в самом темном закутке — под лестницей. Там они плещутся, фыркают, пересмешничают осипшими, грубыми голосами. Все обыденно, просто… как, впрочем, и должно быть в общежитии.
На стене большой щит с пожелтевшими фотографиями: старцы, насельники той — дореволюционной еще — обители. На фотографиях восьмидесятых годов XX века виды разрушенных монастырских строений, запустение и хаос… К противоположной стене прислонен настоящий могильный крест: деревянный, с надписью… Приготовлен он был или снят почему-то с могилы — я так и не понял.
И снова такая тоска в душе, что хоть рви на груди рубаху! Впрочем, я знаю, это они
— «супротивники», бесы. Надо перетерпеть, переждать, пока не откроется за беспокойством иное, отрадное чувство. Искушение… Что поделаешь? И это всегда так бывает, когда делаешь что-нибудь против их воли. Тесный путь… Потерпеть надо, и обязательно откроется то, ради чего стоило и ждать, и мучаться, и терпеть… Иначе нельзя.Еще полчаса томления, и вот наконец появляется комендант — отец Петр. Он вписывает меня аккуратным, твердым почерком в пухлый журнал, забирает паспорт и оформляет на три дня. Номер моей койки — 33.
Я заглядываю в зал, где жил когда-то четыре месяца, и вижу, что и он не тот, что прежде. Посередине перегородка, на дощатой стене в проволочных кругах горшки с чахлой растительностью. Тусклый свет от лампочки-сорокаваттки располагает к хронической меланхолии.
Я понимаю, что самому мне, пожалуй, не справиться и койку № 33 не отыскать. Приходится снова обращаться к дежурному…
Ну вот, теперь разобрался. Оказалось, лежанка моя в нижнем ярусе — прямо напротив двери. Так что спать придется ногами к выходу. Почему-то подумалось: если помру — легче выносить будет. Глупо, конечно…