Когда я пытаюсь понять, почему мы так легко нашли с ним общий язык, мне кажется, что Владимир угадал во мне ту напряженную мятежность души, которая была когда-то свойственна и ему. Он видел мое душевное состояние и пытался поддержать, как мог, зная, что именно
мне необходимо в этот решающий, трудный момент жизни…Из сторожки я отправился в центральный — Введенский храм, и здесь меня ждала нечаянная радость. Справа от алтаря я обнаружил большую деревянную икону без оклада, в которой, несомненно, узнал Ту, что явилась мне дома.
Направляясь после вечерней службы в паломническую трапезную, я издали увидел Володю, который стоял возле сторожки и, как оказалось, поджидал меня. В руках у него была теплая кофта и книга «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу». Как я ни отнекивался, но он настоял на том, чтобы я принял эти вещи в дар. Впрочем, надо ли говорить, что кофта была как нельзя более кстати, а книга об «умном делании» явилась прямым продолжением нашего недавнего разговора.
Началась моя оптинская жизнь.
До самого Покрова, когда уже лежал снег, кофта Владимира оставалась единственной моей теплой вещью. Стояли уже морозы градусов до десяти, и я не скажу, чтобы совсем не мерз, но холод как-то не проникал внутрь: я его чувствовал кожей, но не более того. Наконец отец Никон, бывший тогда просфорником, рассердился на меня: «Зима на дворе, что ты ходишь в одной кофте? Хватит юродствовать». Я объяснил, что «юродство» мое вынужденное, и тогда батюшка подыскал для меня старенький ватник, в котором я и проходил до самой весны.
С Владимиром я теперь встречался редко, и больше мы с ним не беседовали так обстоятельно, как в первый раз. Я стал трудиться на «послушаниях», в свободное время вытачивая вручную шарики для четок из привезенных из Крыма можжевеловых и кипарисовых веточек. Это кропотливое и трудное занятие преследовало несколько целей. Во-первых, я действительно хотел сделать себе четки и взять благословение молиться по ним. Во-вторых, во время работы я пытался приучать себя к Иисусовой молитве и, наконец, — навыкал в терпении, которое, как я понимал, для всякого человека весьма и весьма полезно.
Первые свои четки я хотел непременно успеть освятить на праздник Крестовоздвижения. И вот уже идет праздничная служба, а я у себя в общежитии тороплюсь закончить работу. Прилаживаю крест, «голгофу» и бегу из скита в монастырь, чтобы успеть передать через послушника свои четки в алтарь для освящения.
На проходной в окошке вижу Владимира.
— Смотри, — говорю, — сделал четки, иду освящать!
— А ну, покажи.
Владимир рассматривает внимательно, крутит неторопливо четки в руках, а я про себя думаю: «Ну давай же… скорее».
Наконец он возвращает мне четки и говорит:
— Да, хорошая работа… Только крест у тебя «вверх ногами» подвешен. Так не пойдет.
— Как так?!
— А вот так, — и он объясняет мне, как правильно должен крепиться крест: — Как рукоять у меча. Ведь четки — это меч духовный…
Словом, я хоть и огорченный, но благодарный Владимиру за совет отправился переделывать свою работу с той мыслью, что в праздник, конечно, лучше стоять на службе, чем суетиться по какому бы то ни было «благочестивому» поводу.
На Покров в монастыре постригали в иноки трех послушников. От келаря паломнической трапезной отца Феодосия я узнал, что среди них был и Владимир, которого с наречением нового имени стали звать Ферапонтом.
Встретил я его вскоре после этого события на монастырском дворе. Все было понятно без слов, и вместо обычных в таких случаях поздравлений мы просто обнялись крепко, по-братски. Это был миг ни с чем не сравнимой радости, торжества какой-то особенной, высшей Правды, не нуждавшейся в доказательствах и объяснениях, и я буду помнить этот миг всю свою жизнь!
Почему-то во всех книгах, посвященных оптинским новомученикам, дату пострига инока Ферапонта переносят на 1991 год. Но я могу засвидетельствовать, что случилось это именно в 92-м году и никак не раньше.
После того как Владимир стал отцом Ферапонтом, он стал еще более молчалив, собран и строг. Теперь он редко смотрел в глаза, все больше под ноги — в землю. Я понимал, что он непрестанно творит молитву, и все же, когда он раз или два не ответил на мое приветствие — скорее всего, не желая «рассеиваться» и рассчитывая на понимание, — это, каюсь, задело мое самолюбие. Мне кажется, он страдал в этот период оттого, что вынужден был подчиняться неизбежным душевным
правилам общежития. Душевное уже было ему в муку. Он хотел духовного, и это было очевидно… Жаль только, что я тогда — осознавая умом — не был готов принять это сердцем.