— Вспомни о ней — подумай о ней, — сколько в ней было доброты; это видно было в каждой черточке ее лица! У большинства женщин, даже когда они только слегка сердиты, проскальзывает что-то злое в изгибе рта, в уголке щеки, но у нее даже при самом сильном гневе никогда не бывало злого выраженья. Она гневалась легко, но так же легко прощала, под внешней гордостью в ней была кротость ребенка. Где все это теперь? Разве ты умела это ценить? Ты возненавидела ее как раз тогда, когда она начинала тебя любить. Как ты не поняла, что лучше для тебя, как могла ты одним этим жестоким поступком обрушить проклятие на меня, муки и смерть на нее! Кто этот дьявол, что был тогда с тобой и подстрекнул тебя добавить жестокость к ней к греху против меня? Это был Уайлдив, да? Муж бедняжки Томазин? Боже, какая мерзость! Молчишь? Потеряла голос? Это естественно после того, как раскрылись ваши столь благородные дела… Юстасия, неужели мысль о твоей собственной матери не побудила тебя поберечь мою в трудную для нее минуту? Неужели не нашлось капли жалости в твоем сердце, когда ты увидела, что она уходит? Подумай, какую в тот миг ты потеряла возможность начать всепрощающую, честную жизнь. Зачем ты не выгнала его, а ее не впустила и не сказала: вот, с этого часа я буду верной женой и благородной женщиной? Если бы я приказал тебе — пойди, погаси навеки последний мерцающий огонек надежды на наше с тобой счастье, и то ты не могла бы сделать хуже. Что ж, теперь она спит, и, будь у тебя сто любовников, ни они, ни ты уже больше не можете ее оскорбить.
— Ты страшно преувеличиваешь, — сказала она слабым, усталым голосом, — но я не хочу защищаться. Не стоит. В моем будущем для тебя нет места, так и прошлую часть истории можно не рассказывать. Я все потеряла из-за тебя, но я не жаловалась. Твои промахи и твои неудачи могли быть огорченьем для тебя, но по отношению ко мне они были черной несправедливостью. Все сколько-нибудь утонченные люди бежали от меня с тех пор, как я увязла в трясине замужества. В этом, что ли, твоя любовь — запереть меня в такой лачуге и содержать, как жену батрака? Ты обманул меня — не словами, но внешностью, а в этом труднее разобраться, чем в словах. Но все равно, и этот клочок земли годится не хуже всякого другого — как место, откуда можно шагнуть в могилу.
Слова замерли у нее на губах и голова упала на грудь.
— Не понимаю, что ты хочешь сказать. Разве я — причина твоего преступления? (Юстасия сделала трепетное движение к нему.) Что, ты уже начинаешь ронять слезы и протягивать мне руку? Бог мой, да как ты можешь? Нет, я не сделаю такой ошибки, я ее не возьму. (Ее протянутая рука бессильно упала, но слезы продолжали течь.) Ну хорошо, я ее возьму, хотя бы ради тех поцелуев, которыми ее осыпал раньше, чем понял, кого лелею. Как я был околдован! Могло ли быть что хорошее в женщине, о которой все говорили плохо?
— О, о, о! — зарыдала Юстасия; выносливости ее пришел конец. Сотрясаясь от рыданий, она упала на колени. — О, перестань, довольно! Ты слишком беспощаден, есть же предел жестокости даже дикарей! Я долго крепилась, но ты раздавил меня. Я прошу милосердия, я не могу больше, это бесчеловечно — все длить и длить эту пытку! Если бы я своими руками убила твою мать, и то я бы не заслуживала таких истязаний. О, о! Боже, смилуйся надо мной, несчастной!.. Ты побил меня в этой игре, я сдаюсь, пожалей меня! Я сознаюсь… что намеренно не открыла дверь, когда она в первый раз постучала… но… я… открыла бы на второй стук… если б не думала, что ты уже сам пошел открывать. Вот все мое преступление — по отношению к ней. Самые лучшие люди иногда ошибаются — разве нет?.. А теперь прощай навсегда, я ухожу.
— Расскажи мне все, и я тебя пожалею. Этот мужчина, что был с тобой, это Уайлдив?
— Я не могу сказать, — в отчаянии выговорила она сквозь слезы. — Не настаивай, я не могу. Я уйду из этого дома. Нам нельзя обоим здесь оставаться.
— Тебе незачем уходить; я уйду. Ты можешь остаться.
— Нет, сейчас я оденусь и уйду.
— Куда?
— Туда, откуда пришла. Или еще куда-нибудь.
Она стала торопливо одеваться; Ибрайт все это время мрачно ходил взад-вперед по комнате. Наконец она была готова. Ее маленькие руки так дрожали, когда она, надевая шляпу, подняла их к подбородку, что она не могла завязать ленты и, попробовав раз и другой, оставила эту попытку. Видя это, он подошел и сказал:
— Дай, я завяжу.
Она молча кивнула и подняла подбородок. Быть может, впервые в жизни она была совершенно равнодушна к тому, какое впечатление производит ее поза. Но он равнодушен не был и отвел глаза, чтобы не смягчиться.
Ленты были завязаны, она отвернулась.
— Ты все еще предпочитаешь уйти сама, а не чтобы я ушел? — сызнова спросил он.
— Да.
— Хорошо, пусть так. Когда ты признаешься, кто был тот мужчина, я, может быть, тебя пожалею.
Она решительным движением завернулась в шаль и сошла вниз, оставив его стоять посреди комнаты.
Вскоре после этого в дверь постучали, и Клайм сказал:
— Да-а?
Это была служанка; она ответила: