Вот в такой пасмурный, туманный день и настал момент, которого терпеливо ждал Михаил Тульев. Вероятно, все же не от скуки развязался у Брокмана язык. Надо полагать, даже у самого ожесточившегося, органически неспособного на раскаяние, верящего только самому себе человека хотя бы раз в жизни возникает потребность излить душу. Набожные делают это на исповедях перед священником. Но Брокман, разумеется, в бога не верил, так же как и в дьявола, – он предпочитал верить своим хорошо тренированным мышцам, великолепной реакции и безотказному, содержащемуся в образцовом порядке оружию.
Может быть, смутные воспоминания о матери, которая была очень набожна и во время воздушных налетов, когда они прятались в подвале – это было в Дюссельдорфе, –
становилась на колени, шептала молитвы и каялась в каких-то своих смертных грехах, – может быть, толчком для внезапно прорвавшейся откровенности послужили именно эти полустершиеся детские впечатления, связанные с материнскими покаяниями и всплывавшие в безмятежно спокойной обстановке швейцарского курорта. Как бы там ни было, Брокман, лишь совсем чуть-чуть подталкиваемый к этому Михаилом, разоткровенничался и обнажил свое нутро, что называется, до самого дна, не утаив ни единого штриха своей страшной, несмотря на относительную краткость, биографии.
Исповедь состоялась в уютном теплом номере Брокмана, где они пообедали. Накануне вечером, возвращаясь с прогулки, Брокман поскользнулся на мокром осклизлом камне, подвернул ногу и слегка потянул связки. Вызванный хозяином отеля врач сделал ему массаж, растер больное место мазью «гирудоид» и наложил тугую повязку, велев дня два полежать в постели и гарантировав полное заживление. Поэтому и обедали в номере.
Брокман, в белом шерстяном свитере и серых лыжных брюках, лежал на кровати поверх одеяла. К кровати был придвинут столик, на котором стояло вино и ваза с жареным миндалем. Михаил сидел в кресле по другую сторону столика. Он курил и подправлял пилкой ногти.
– Давно хотел тебе сказать: что-то ты не очень похож на француза, – заявил вдруг Брокман вне всякой связи с предыдущим разговором, который касался различных травм, полученных собеседниками в прошлом.
– Видишь ли, – отвечал Михаил, – я француз только наполовину. Отец у меня русский.
Это и было толчком.
Брокман заложил руки за голову, полежал так, глядя в потолок, а потом начал свой рассказ, прерывая его лишь для того, чтобы отхлебнуть вина или прикурить.
Вот он, этот рассказ, записанный Михаилом на проволоку портативного магнитофона, лежавшего у него в кармане.
«Да-а, а у меня сам черт не разберется, кто я такой – в смысле национальности. Коктейль! Смотри сам, дед по отцу был, правда, чистокровный немец, а женился на шведке. Значит, отец стал шведский немец или немецкий швед, да? Мать была наполовину русская, а наполовину молдаванка. Кто же, выходит, я? Не понимаю, почему, но мать мне, сколько помню, все время твердила: ты русский.
Родился я в тридцать шестом году в городе Бердянске, на Азовском море. Там была небольшая колония немцев.
Виноград разводили. Отец работал механиком, чинил трактора, где именно – сейчас уже не помню. Мать ухаживала за виноградником и растила меня.
Когда Гитлер захватил Украину, отец пошел служить в вермахт, а нас отправил к каким-то своим дальним родственникам в Германию.
Его приняли с помпой, мать рассказывала – в газете писали, что вот, мол, у фюрера везде есть верные друзья, готовые пожертвовать собой ради его святого дела, и вот вам пример – Иоганн Брокман, славный сын великого германского народа. И так далее – галиматья несусветная…
Отец попросился в танковые части и скоро дослужился до гауптмана.
Убили его в сорок третьем, на Курской дуге… Вот тебе и дуга! Всем офицерским вдовам трупы прислали – мы тогда уже в Дюссельдорфе жили, а моей матери никаких героических останков, сгорел отец в своем «тигре» получше, чем в крематории… Да-а, это я потом видел, как может гореть железо, а в детстве не верил…
Плохо помню, всего ведь семь лет было, но как мать голосила и причитала – это запомнилось.
И еще бомбежки. Союзнички долбали с воздуха старательно. Я после, как вырос, про войну читал, историческое.
Про налеты на мирных жителей в книгах ничего не упоминалось, но я-то помню, как один раз завалило нас с матерью в каком-то подвале. Потом долго на зубах кирпичная пыль скрипела. А всех отцовых родственников убило…
Причитала мать – с ума сойдешь! Она в сорок пятом умерла от рака легких, курила слишком много. И вот, представляешь, с сорок третьего, как отец в России накрылся, и до самой смерти долбила она мне: «Твоего папу убили большевики, помни об этом». Для чего ей это нужно было, не знаю.
И в школе учитель, грустный такой дядя, все в платок посмаркивался, тоже о красных толковал, о том, как сгубили русские лучших сыновей германского народа. Тихо так плакался, как бы по секрету, и все вздыхал, руками разводил. Но хочешь – верь, хочешь – нет, а на меня и тогда уже никакая агитация не действовала. Я был парень самостоятельный.