В этой истории была какая-то обреченность, бездна разных людей, что-то между собой обсуждавших, к чему-то готовившихся, а что к чему, никто понять не может. Читать дело подряд, том за томом, я, конечно, не мог, в лучшем случае пролистывал, и все равно это свое недоумение запомнил.
Мир тесен. Заехал в Вольск к Тате за очередной порцией архива. Был обихожен, обласкан сверх всякой меры. За день до поезда в Оренбург и дальше — на корабль Тата повезла в Саратов, к Сергею Колодезеву, весьма популярному местному портретисту — он ее дальний родственник. Приняли нас тепло, работы тоже интересные. Этакий микст иконы (Колодезев начинал подмастерьем у богомаза) и классического портрета. Но сделано с тактом. За чаем Сергей рассказывал, что учился во ВХУТЕМАСе, среди тех, кто им преподавал, — Малевич, пару раз упомянул и товарища, с которым вскладчину нанимал мастерскую, платил натурщице. Только уже в поезде сообразил, что это Валентин — Сонин дядя.
Папка № 13 Казахстан, ноябрь 1960 — сентябрь 1961 г
Из работ Колодезева (естественно, тех, что видел) больше другого понравился портрет некоего Лошадникова. Я даже спросил, кто это, но мы уже спешили на вокзал, начинать разговор было поздно. На прощание я и Колодезев обменялись адресами. Теперь сюда, в Казахстан, он пишет мне письмо за письмом, и всё так похоже на «Синопсис», что просто диву даюсь. Только вместо моего Чичикова — его Лошадников, и монастырь не староверческий, а обычный, синодальный. Постепенно одно за другим перебелю его послания: хочу, чтобы были и у тебя.
Колодезев написал мне, что Матфей Лошадников происходил из семьи купцов средней руки. Род их был довольно старый, Лошадниковы в немалом количестве упоминаются еще в псковских грамотах XV–XVI веков, но это время их последнего взлета, дальше из гильдийного купечества они выбыли. Семья считалась жесткой, но было известно, что, как на заказ, в каждом поколении кто-то на удивление нежен и сострадателен к чужому горю. Стоило прийти к нему со своей бедой, он начинал плакать. Если видел, что горю конца не предвидится, как море — плыви не плыви, всё равно до берега не доберешься, то и он, печалясь, делался хуже запойного. Как зайдется, так и плачет день за днем, пока Господь не снисходил. Умилившись слезам, не отзывал горе обратно. Однако за всё надо платить. Эти страдальцы редко когда зрячими доживали до старости. Обычно уже годам к сорока до бельм выплакивали свои глаза на чужих бедах. Такой плакальщицей была троюродная сестра Лошадникова, а когда она, оплакав всех, кого можно, отмучившись и за себя, и за других, отдала Богу душу, этот дар перешел к нему.
Дело было в двадцать восьмом году. Лошадников к тому времени вот уже семь лет был членом партии, сам на каждом собрании призывал к безжалостности к врагам, к решительности и твердости — теперь, не зная, что делать, он пошел к секретарю партячейки. Дальше покаялся в своем даре перед товарищами. Несмотря на это, немедля был из партии исключен. Партия была для него всем: и матерью, и отцом, и семьей, так что произошедшее стало для Лошадникова тяжелым ударом. Впрочем, он еще на что-то надеялся, писал в губернский партконтроль, прося пересмотреть дело. В заявлении отмечал, что, в отличие от сестры, за одного человека, как бы ясно ни видел его беды, он, Лошадников, плакать долго не может, попечалится часок и бросит, а вот что касается всего народа, то о нем он плачет не переставая.
На это он напирал и позже, когда обратился в Москву. Объяснял, что называть его «врагом народа» неправильно, от народа он не отрывался, несмотря ни на что, верен ему как самый искренний большевик. К удивлению многих, это помогло. Лошадников был хороший товарищ и хороший работник, и коллектив, поколебавшись, взял его на поруки. Его даже положили в больницу, потом амбулаторно лечили гипнозом, заставляли ходить на концерты и спортивные праздники, в театрах и кино смотреть одни лишь комедии, но и врачи, и искусство оказались бессильны. Лошадников рыдал и рыдал, предвидя для народа новые, главное, неисчислимые бедствия.
Наконец, в тридцать пятом году его арестовали за пессимизм и подрыв веры в светлое будущее. На следствии он, не запираясь, рассказал причину своих слез, после чего, получив десять лет лагерей, был отправлен отбывать срок на Северный Урал. Но и здесь не угомонился, продолжал писать в ЦК партии, плакаться по народу, который ждут такие бедствия, что никому мало не покажется. Эти письма послужили основанием для нового приговора, его Лошадников получил в сентябре сорок первого года, то есть через три месяца после начала войны. За антисоветскую агитацию и пропаганду (ст. 58 п. 10) ему к первому сроку добавили еще восемь лет лагерей строгого режима.
Сомневаюсь, что Лошадников хоть раз бывал в картинной галерее, во всяком случае, о живописи он не высказывался. Думаю, счел бы ее набором приятных для глаз цветных пятен. Намоленные же иконы он звал «сосудами».