Железный распорядок Цезарь Августович нарушил лишь однажды, когда проездом на воды в имении оказался столичный профессор. Они сидели, утопая в подушках оттоманки, курили трубки, которые переменяли Вячеслав и Мечеслав. Трубки были единственным, что отсчитывало время, потому что кукушка, сбитая с толку непривычным распорядком, не высовывалась из часов.
- И Авраам вышел из Книги, - вольнодумствовал Цезарь Августович, выплывая из дыма. - И большие пророки, и малые...
Профессор был удивлён, встретив в глуши философа. «Со скуки, - объяснил он себе. - Глубинка богата оригиналами».
- А Моисей, - гнул своё хозяин, - был писарем... На лице гостя мелькнуло недоумение.
- Египетский плен, - твердил Фингер, - это неизвестность, откуда он вывел иудеев, описав их историю следами в пустыне. Сорок лет - это сорок томов.
- А-а... - неопределённо протянул гость, поражённый тем, как Цезарь Августович трактует Библию. -Значит, это метафора...
«О чём они говорят?» - боясь шевельнуться, спрашивали друг друга глазами Вячеслав и Мечеслав. Они вынули ключ и теперь по очереди заглядывали в замочную скважину.
- Земля обетованная, - откровенничал между тем Цезарь Августович, вцепившись в собеседника мёртвой хваткой, - это весь белый свет. Представляете, как мучаются несостоявшиеся в нём? Писать - значит отвоёвывать их у потусторонности! Поспешим же им на помощь, вырвем из когтей небытия!
После этих слов профессор торопливо откланялся, велев кучеру запрягать лошадей.
Цезарь Августович был хорошим христианином. Но когда заходил разговор о мироустройстве, делался еретиком. Скромный спаситель, он не мог смириться с могуществом времени, сострадая людям, которых, как корова языком, слизывает смерть.
Умер Цезарь Августович за письменным столом, покусывая кончик пера. Ему казалось, что умирает он бесконечно долго, смертями всех своих персонажей - благородных рыцарей, сражённых стрелами, заколотых саблями, кончиной благочестивых старух, отпускавших имение сиротским приютам, гибелью отравленных царей, странной смертью самоубийц, замученных совестью разбойников и рожениц, умерших стараниями повитух. На самом деле он умер мгновенно от апоплексического удара. Его дети соорудили ему склеп с покосившимся крестом. «Освободи меня!» - кричала сочинённая им эпитафия. Однако вскоре могилка заросла бурьяном, а через поколение исчезла.
Бедный Цезарь Августович, уверовавший в нетленность слов, надеюсь, ты воскрес после моего рассказа!
NN
NN разменял шестой десяток, но у него не было угла, где можно было это оплакать.
«Пора уходить», - вздохнул он. Я произнёс обычные в таких случаях слова. Он отмахнулся, протянув вырезанное газетное объявление: «Вот, думаю нанять».
«Сиделка к престарелым, - значилось на клочке бумаги. - Своевременный уход гарантирую».
Я рассмеялся.
«Мы играем в слова, - серьёзно заметил он, - слова играют нами».
NN обожал сентенции. Жизнь для него сводилась к службе, этика - к долгу. Но он был абсолютно не востребован. Доктор философии, NN вместо лекций редактировал популярный журнал с глянцевыми красавицами на обложке, а когда сотрудники расходились, сдвигал стулья и спал, не раздеваясь. Его ночлег зависел от милости сторожей, а обед составлял сухой суп, приготовленный в кружке с помощью кипятильника. Но NN не роптал. Последний стоик, он презирал богов не меньше, чем кабинетных учёных. «Меня невозможно обидеть, - бравировал он. - Я прощу не то, что Создателя - чёрта в аду!»
Годы давались NN всё труднее, единственными пятницами в его робинзонаде оставались сослуживцы. Он влачил одиночество, как стоптанные башмаки, и, несмотря на железную маску, был чудовищно раним. Казалось, он держит мир на острие шпаги, но готов расплакаться на груди у чиновника, заговорившего вдруг человеческим языком.
Раздавленный житейской пятой, NN охотно рассуждал об отвлечённых материях. По его выражению, философия растёт из лингвистики, и он мог с жаром доказывать, что мир - это иллюзия, объективная реальность или произвольное слово, будь то «Бог», «природа», «любовь», «туман» или «белка в колесе»*13
. Его аргументы были скорее оригинальны, чем убедительны, его эстетика граничила с каламбуром. «Что бессмыслица для одних - доказательство для других», - оправдывался он. И действительно, любая нелепость рано или поздно сыщет своего поборника, а любая шутка станет чем-то серьёзным в потоке времени.Разбрасывая инвективы и раздавая лавровые венки, NN мог запросто проесть плешь: всё, пришедшее в голову, казалось ему достойным слов. Опровергая поэта, он считал, что мысль неизреченная есть ложь. «Dico ergo sum», - могло быть его девизом*14
.