Проблематика «доверия» в последние десятилетия снова стала привлекать внимание социальных исследователей после долгого отсутствия к ней интереса. Как раз в период формирования социологии как дисциплины (1900–1920-е годы) «доверие», наряду с другими социальными формами взаимодействия (борьба, господство, обмен, традиция, социальная дифференциация, ресентимент, мода, кокетство и т. п.), было одной из важнейших социальных категорий, используемой при интерпретации социальных структур[176]
. Нынешний интерес к теме связан не столько с запросом на более точное понимание природы этого явления, сколько с потребностями причинной интерпретации взаимосвязи или взаимообусловленности особенностей доверия и институциональных структур в разных странах, включая экономику, политику и тому подобные сферы. (Доверие здесь стоит в общем ряду других, трудно формализуемых феноменов социальных отношений, таких как родительская любовь, вражда, солидарность и прочее, что в социальных науках скорее проходило по департаменту исследований культуры, то есть предполагало использование идеографических, а не номотетических методов.) В случае успеха подобных попыток интерпретаций появлялась надежда на разработку новых средств понимания и учета влияния культуры (или культур) на характер эволюции политических и экономических отношения в разных странах, что имело бы уже не только теоретический интерес.За два десятилетия подобной работы получен значительный материал, показывающий роль доверия в практике социально-экономических отношений, проведены широкомасштабные сравнительные исследования уровня доверия в разных институциональных контекстах и предложены некоторые рационалистические теории доверия[177]
.Вместе с тем использование понятия доверия в сравнительно-типологических исследованиях в разных странах наталкивается на ряд ограничений, связанных с тем, что «доверие» рассматривается преимущественно как психологическое явление, как целостный и однозначный феномен (
Несмотря на потери, неизбежные при такой сильнейшей генерализации элементов объяснительной процедуры, несомненным выигрышем при этом оказывается возможность использовать схему причинного объяснения. Но опасность утраты своеобразия (или неопределенность) самого феномена «доверия» остается, она заключается в неконтролируемой подмене смысла действия (ценностной рациональности, обычая или традиции как обеспечения ожиданий партнеров) хорошо отлаженной схемой целерационального действия.
Не умаляя эвристической ценности названных подходов, я предпочел бы интерпретировать доверие как сложный социальный феномен (как закрытое социальное взаимодействие), структура которого представляет собой соединение разных смысловых оснований. Когда мы говорим, что «доверяем» врачу, учителю, профессору в университете, кассиру в магазине, информации о расписании рейсов в аэропорту или на железнодорожном вокзале, другу или коллеге по работе, жене / мужу, членам семьи, банкам, иностранной валюте, вообще – деньгам, науке, метеопрогнозам, политикам, газетам, интернету, мы редко сознаем, что в каждом подобном случае наше «доверие» будет опираться на разные смысловые основания и, соответственно, определяться разными нормами ожидания и характера исполнения действия. Ничего «психологически простого» и «очевидного» здесь нет. Супружеская верность (взаимное доверие супругов друг другу, имеющее среди прочего символический характер парной солидарности) принципиально отличается от веры врачу, к которому вы обратились, или фармацевту, которому вы предъявляете рецепт на выписанное вам лекарство, а доверие банку – от доверия школьника учителю или старшему брату. Но во всех этих случаях имеет место предпонимание ситуации (ее определение и схематизация действия), то есть актуализация горизонтов действия и возможных способов поведения – своего и партнера.