— И я не мог бы в шестьдесят первом, — сказал его дядя. — Однако герои нашлись.
— Вы, значит, считаете, что просто нет случая, — сказал Бромфилд Кори. — Но отчего не пробуждает героизма реформа гражданской службы, возобновление выплат золотом и налог на доход? Все это можно считать правым делом.
— Да просто нет случая, — повторил Джеймс Беллингем, игнорируя persiflage[4]
. — И я очень рад этому.— Я тоже, — с глубоким чувством сказал Лэфем сквозь туман, в котором, казалось, плавал его мозг. В разговоре много было сказано такого, чего он не понял; и говорили все слишком быстро; но тут было для него что-то вполне ясное. «Не хочу еще раз увидеть, как убивают людей». Что-то серьезное и мрачное встало за этими словами, и все ждали, что Лэфем что-нибудь добавит, но туман вокруг него снова сгустился, и он молча выпил еще аполлинариса.
— Мы, нестроевые, противились окончанию войны, — сказал пастор Сьюэлл, — но, полагаю, полковник Лэфем и мистер Беллингем правы. Будет у нас снова и героизм, если будет в том надобность. А пока надо довольствоваться повседневными жертвами и великодушными поступками. Они берут если не качеством, то количеством.
— Они не столь живописны, — сказал Бромфилд Кори. — Художник может изобразить человека, умирающего за отечество. Но как перенести на полотно человека, добросовестно выполняющего свой гражданский долг?
— Может быть, за него возьмутся романисты, — предположил Чарлз Беллингем. — Будь я в их числе, я бы именно эту попытку и предпринял.
— Как? Обыденность? — спросил его кузен.
— Обыденность? Это как раз то неосязаемое и невидимое, что еще не попало в их проклятые книги. Романист, сумевший передать обыденные чувства обыденных людей, разгадал бы «загадку печальной земли».
— Ну, с этим, я надеюсь, обстоит не так уж плохо, — сказал хозяин дома; а Лэфем смотрел то на одного, то на другого, силясь понять, о чем речь. Никогда еще не бывал он так сбит с толку.
— Нам не следует постоянно видеть человеческую природу раскаленной добела, — продолжал после паузы Бромфилд Кори. — Мы возгордились бы за род людской. Сколько бедных малых на той войне и на многих других шло в бой просто за свою родину, не зная, что станется с ним, если убьют, а если станется, то где — на небесах или в аду. Скажите-ка, пастор, — сказал он, оборачиваясь к пастору, — из всего, что говорится о всемогуществе, о всеведении, есть ли что выше и божественнее этого?
— Ничего, — спокойно ответил священник. — Бога ведь невозможно себе представить. Но если вы считаете, что такой человек поступал по Писанию, это поможет вам представить, что такое Бог.
— Правильно, — сказал Лэфем. Он вынул изо рта сигару и придвинул свой стул ближе к столу, положив на него могучие руки. — Я вот расскажу про одного парня из моей роты, дело было в самом начале войны. Мы все были сперва рядовыми; это уж после выбрали меня капитаном, я там держал таверну, и многие меня знали. А Джим Миллон не выслужил больше чем капрала, так капралом его и убили. — Присутствующие застыли в разных позах и слушали Лэфема с интересом, очень ему льстившим. Наконец-то и он сумеет себя показать! — Не скажу, пошел ли он на войну из высоких побуждений; ведь наши побуждения всегда порядком смешаны, а тогда столько кричали «ура», что не разберешь. Думаю, что Джим Миллон мог пойти из-за одной только жены: скверная была баба, — сказал Лэфем, понизив голос и оглянувшись на дверь, плотно ли она закрыта. — И жизнь
Рассказ произвел впечатление, и Лэфем это видел.
— Вот я и говорю, — заключил он, чувствуя, что сейчас себя покажет и впечатление от его рассказа еще усилится. Но тут же понял, что не может говорить ясно. Мысль уплывала и ускользала. Он оглянулся, точно ища чего-то, что ее удержало бы.