Я хорошо понимала, что первые шаги в искусстве, как и в науке, - грамота. Нельзя написать книги, не зная азбуки. Мои же познания в рисовании, при всей моей страсти к нему, сводились к нулю. Ни уроков, ни школы я не прошла - была самоучкой. В прошлой моей обстановке искусство не играло никакой роли. Ни понятий, ни критики там не существовало, примера и влияния я не встретила. Какую бы гадость я ни нарисовала, всем она нравилась, чаще же всего к ней были равнодушны. Последнее я предпочитала хвалам, которые только бесили меня.
Раз, гуляя по залам Лувра, я остановилась за спиной уже немолодого художника, копировавшего итальянским карандашом рисунок Ватто. Он так хорошо передавал манеру мастера, так добросовестно изучал каждый штрих, что между оригиналом и копией я не видела разницы. Должно быть, я слишком долго застоялась, он, видимо, заметил мое присутствие. Обернувшись раза два инстинктивно, он вдруг спросил меня, нравится ли мне его работа и что я могу сказать, глядя на нее свежим глазом? Я от души одобрила ее и, разговорившись с ним, узнала, что он гравер, а рисунок этот заказан для дорогого издания. Звали этого художника Жильбер. В результате я пригласила его давать мне уроки рисования два раза в неделю.
Он был умный, опытный человек. Вникнув в условия моей жизни, он понял, что для серьезных уроков у меня не было достаточно времени. Настоящую систему занятий установить было трудно, но моя страсть к искусству и желание расширить о нем понятия внушили ему интерес, и мы много беседовали на тему о красоте. В моей наивной оценке, неумелых, но простодушных суждениях он находил много оригинального и своеобразного. Не критикуя их, он наводил меня на верный путь. Беседы наши, таким образом, имели серьезный характер и приносили мне огромную пользу. Он давал мне копировать гравюры знаменитых мастеров и во время наших прогулок по музеям охотно и много говорил. Часы, проведенные в его обществе, были для меня не потерянным временем. Об одном я страшно сожалела, что раньше не встретила такого руководителя. Может быть, жизнь моя пошла бы по совершенно иному пути и, кто знает, с этой возрастающей страстью к искусству я достигла бы чего-нибудь серьезного.
Приближался наш годичный концерт в зале Эрар. Из шестнадцати учениц нашего класса Маркези выбрала пятерых, в том числе и меня. Начали составлять программу. Маркези хотела, чтобы Хюре пела стансы Сафо (соч. Гуно). Сван претендовала на ту же партию. Когда Маркези объявила о своем желании, Сван нагрубила ей и вышла из класса. Подобные сцены у нас в школе были нередки, ученицы часто ссорились с Маркези из-за пустяков. Самыми вздорными были шведки и американки, русские были совестливей.
Подувшись некоторое время в передней, Сван вернулась снова в класс, но Маркези дурно приняла ее, сухо заявив, что в этом концерте она участвовать не будет. Сван кисло извинилась, потом принялась плакать. На Хюре, а заодно почему-то на меня она дулась без конца. С Хюре мы еще задолго до концерта сговорились беспрекословно подчиняться программе Маркези.
Я выступала в романсах: "Ouvres tes yeux bleux" (Maccне), "Саго mio…" и "Нет, только тот, кто знал…" (Чайковского). Mangin, мой аккомпаниатор, приходил ко мне три раза в неделю. Он был очень опытный, советы его были весьма ценны (со временем он сделался главным капельмейстером парижской Большой Оперы). Мы проходили с ним оперы, и я хорошо подготовилась к концерту. Заранее я уже начинала робеть и поделилась своими страхами с Mangin. Он ободрял меня как мог, говоря, что это большой недостаток для певицы, который непременно, во что бы то ни стало надо побороть. Накануне концерта я так переволновалась, что у меня даже повысилась температура. Я была уверена, что это простуда.
Кроме нас пятерых, в концерте участвовали известные артисты, между нами прекрасный флейтист Таффанель, сделавшийся потом одним из капельмейстеров оперы. Вспомнился мне почему-то концерт под управлением Рубинштейна… Как и тогда, опять долгое томление перед выходом, опять скучная закулисная проза, где, в ожидании очереди, собравшиеся в фойе участвующие глядели друг на друга какими-то рыбьими глазами. Даже товарки казались между собою чужими. Артисты снисходили, участвуя с нами только из любезности к Маркези, глядя на нас, дебютанток, свысока. Какие-то господа шагали по фойе, бесцеремонно вызывающе разглядывая нас с ног до головы. От этих взглядов делалось неловко. Хюре сказала мне, что это журналисты. "Сальваторка", конечно, шептался с ними по очереди в разных углах, тараща круглые глаза то в сторону одной, то другой певицы, о которой шла речь.