— Не говори, — охотно поддержал тему, подброшенную мной неспроста, Муромец. — Тут к Латусю один чувак из хозвзвода приходит, Назар, тоже дед уже. Так он типа сантехника штатного. Живет, как у Христа за пазухой. В городок свободный выход имеет, на работу туда постоянно ходит. У гоп-компании и выпить всегда есть, и закусить. Вечеряют, когда Гоменский уходит, в тихушку и хрен кого пригласят!
К обеду в отделение стал стягиваться народ. Я узнал Саню Курносова. Его перевели в «хозвзвод Гоменского» из травмы. Саня обрадовался мне и удивился:
— Ты здесь как?
— Чем я хуже тебя, Саня? Тоже побили. Темную устроили, сволочи!.. Ты, кстати, как отболтался? Раз Али Баба на свободе, значит, не вдубасил его?
— Не-ет. Соврал, с ангара навернулся. Сначала будто бы на крышу сарая спланировал, с нее — на кучу строительного мусора. Отсюда и синяки. Переломов нет, слава богу… А ты?
— Простуду закосил, — не стал вдаваться в подробности я. — Слушай, Саня. Ты слышал, что наш доктор, капитан Горящев…
— Да, да! Он меня сюда вез. Даже не подумал, что в последний раз вижу…
— Пойдем-ка, покурим. Расскажи про ту поездку. Вы с Ромой… э-э-э… с капитаном Горящевым заезжали куда-нибудь по дороге?
— Вроде нет… Куда нам заезжать? Разве что к почте. Зайти к кому-то хотел он.
— Так. Зашел?
— Не застал вроде. С водилой хохмили потом.
— А конкретнее? Вспомни, это важно.
— Водила что-то пошутил про почтальонок каких-то, типа подколол доктора, а Горящев заставил его рассказать, откуда тот их знает. Ездовой пытался съехать с базара, но Горящев, эдак, со смешками, с шуточками, видать, разговорил его.
— Что именно водила сказал доктору, ты слышал?
— Нет. Капитан впереди сидел. Мотор ревет, машину трясет, — только отдельные слова… А зачем тебе это надо?
— Да так… Хочу кое-что выяснить для себя, — уклончиво ответил я.
Обед показался сказочно вкусным, только я по привычке слопал его очень быстро, все боялся услышать любимую фразу наших сержантов: «За-а-кончили прием пищи. Вы-ы-ходи строиться!» После обеда настал тихий час. Не соврал хохол в лазарете! Меня не оставляло ощущение, что расслабился по чьему-то недосмотру. Боялся, явится Гоменский и сильно удивится: «Смелков! А ты чего развалился? Не успел поступить, уже сачкуешь? Тебя вагон чугуния ждет!»
Однако Гоменский хоть и заглядывал, ни слова не сказал, я мирно уснул.
По окончании тихого часа был… полдник! Я подумал: слава богу, что эти несчастные в учебке не знают, как люди живут в госпитале! Всем скопом утром побежали бы вместо зарядки к больничке записываться в симулянты, чтобы попасть сюда хоть на денек. При этом никто ни на какие работы пока не гнал. В своей тумбочке я нашел «Роман-газету», читал ее в уюте и комфорте.
В палату вошел новый человек — паренек, казавшийся выше ростом из-за худобы.
— Художник! — позвал Муромец. Я вздрогнул, позабыв, что в армии инкогнито насчет своих талантов. Иначе оглянуться не успеешь — запрут в штабе до дембеля с плакатными перьями и тушью, карты подписывать.
— Чего? — отозвался паренек.
— Закончил стенгазету? Когда моим дембельским альбомом займешься?
— Больно вы скорые! Творческий процесс — это вам не метлой мести.
— Ты своей метлой меньше мети, — посоветовал Муромец. — Хочешь меня без альбома оставить?
— Сделаю, сделаю…
Я вгляделся в лицо собрата, и мне оно не понравилось. Скобка рта загнута уголками книзу. Выражение надменное. «Устал я от вас. Надоели вы мне все», — казалось, хотел бы он сказать. Украдкой глянув на книжки, что он положил на тумбочку, узнал пособие по шрифтам, и «Лениниану» с картинками. Понятно — Ильича срисовывать для стенгазеты. Рисовальщик среднего пошиба. Любой профессиональный художник Ленина нарисует с закрытыми глазами. Вероятно, хлопец устроился на тепленькое местечко в части, потом нашел еще более теплое — в госпитале. Почувствовав свою незаменимость, стал зазнаваться.
Я поймал себя на мысли, что порой накатывает мизантропия. Тревожный симптом. Мизантропию, вероятно, вылечить труднее, чем сифилис.
В Горьком, на нашем «Монмартре» близ художественного салона, братья художники рисовали все больше пейзажи и натюрморты, те хорошо продавались. Я же — «натюр морды». Не имел цели заработать лишнюю копеечку, на сигареты хватало с карандашных портретов за пятнадцать минут. Меня всегда интересовали люди.
Прозвище Лицемер — сижу, мол, целый день лица меряю, — прилипло ко мне. Я не обижался, поскольку сам же его и придумал, о чем не знали те, кто повторял. Однако в армии, пожалуй, был риск превратиться из портретиста в карикатуриста.
— А что, художник хорошо рисует? — спросил я у Муромца в очередной перекур, — мы добивали мою пачку «Столичных».
— Да ну! Тут Гоменский спросил его, сможет ли портрет дочки нарисовать. Стал хвостом вилять, типа, это надо долго присматриваться к человеку… Если только с фотографии… В этот момент в сортир вошел сам художник — легок на помине. Муромец слегка смутился, я же сказал, как ни в чем не бывало:
— Да, портрет нарисовать — дело непростое.