Листая мемуары современников, я то и дело встречаю фразу «собрались на кухне». Кто знает коммунальные кухни московских бараков, то среди цинковых тазов и персональных керосинок люди не «собираются». Речь идет об отдельной, не коммунальной кухне. Там действительно не только «собираются», но и живут. Это древняя крестьянская традиция, вошедшая в столичный обиход. Салон, или «зал», крестьянского дома всегда неприкасаем. Это постоянный декор счастья с ковриком на стене и салфетками на комоде, где передвигать салфетки и коврики не позволяется ни своим, ни чужим. Чаще всего гости снимают галоши и босиком, на цыпочках проходят на кухню, за стол с потертой клеенкой запоздалой весны.
Саша Карвовский стал обладателем однокомнатного рая хрущевского образца. Возможно, была и вторая комнатка для ребенка, не помню. Мельком осмотрев трюмо грубой работы, бельевой шкаф рижской фабрики и складной диван, служивший ложем супругов, мы безропотно прошли на кухню с низким потолком, где за столом, накрытым на четыре персоны, сразу сели и завели разговор. Саша получил диплом архитектора и предложил Госстрою оригинальный проект сибирского барака, который мы сразу оценили по достоинству. Его супруга, изящная женщина, настоящая парижанка средних лет по имени Франсуаза, в розовом переднике колдовала над кастрюлями.
Сначала подавался так называемый «аперитив», совершенно русского состава, но французской упаковки рюмка водки с крошечным соленым огурцом — «корнишон» по-ихнему, Как только я потянулся к графину за второй рюмкой, он тотчас же исчез в неизвестном направлении.
Мне пришлось сидеть за красиво убранными столами, но такого строгого режима еще не встречал, а Никита, знавший местные правила, только улыбнулся кончиком губ. Хозяин Карвовский по-своему был прав, поскольку традиции русской архитектуры, где мои знания ограничивались книгами Грабаря, и правила ухода за животным миром были мне неизвестны, то выжидательный характер гостя храмов лесов и полей оценили по достоинству.
После водки я получил горячее блюдо «бургиньон», по нашей Брянской области — томленое мясо в горшке с луком, но без вина и морковки, а тут я облизнулся на гений французской кухни и молча жевал мясное, без надежды на следующее. Оно-то и явилось в виде кучи зеленого салата, которого мы по дикости прошлого не жуем за обедом, брезгуя испачкать стол. Никита и хозяева вертели салат вилкой и ножом, инструменты редкие в русском обиходе, и тут я замешкался, с позором запихнув зелень с рук. Когда я вытер пальчики о розовую салфетку и приготовился голодать, хозяйка, ух, бля! собрала совершенно вылизанные тарелки и выставила деревянное «плато» с сырами. А Саша уверенным жестом откупорил бутылку «бордо» с такой неземной музыкой винта, как будто сам Шостакович. От комбинации таких гармонических вещей — я уцепился за кусок рокфора, зеленевший сбоку, как весна, запил глотком вина — мне стало совсем хорошо. Я поплыл в другую страну, было пристал к берегу, но явилось блюдо оранжевых апельсинов.
«О Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Пресвятая Владычица Богородица! Илья Пророк!»
К «французам» не ходили всякие. Зная мой счет, Никита провел крупную артиллерийскую подготовку, и все промахи этикета прощались заранее.
За сигаретами обсуждалось два свежих дела: кто заложил вгиковский «Капустник», где студенты невинно подражали голосам исторических вождей мировой революции. Студентов не посадили, но выперли из института за хулиганство.
Потом, и самое свежее — буквально на днях, наш контрабас Алексей Смирнов с советского корабля прыгнул в американский, и тот его не выдал на казнь, а отвез в Штаты.
Чета Карвовских умело помалкивала.
— Что с ним будет, Никита? — спрашиваю я. — Ну, с голоду не умрет, а в Голливуд не пропустят. Чужой он там.
Хорошо сиделось у Хубова, Васильева, Штейнберга.
Из Тарусы в Москву перебрался Эдик Штейнберг, художник и кочегар. Стали собираться у него на улице Карла Маркса.
Заходил знаменитый чуваш Айги (Геннадий Лисин), он читал свое о белом квадрате и красных чертях. Читали вирши Женя Терновский и Мишка Гробман. Пытался читать шофер Витя Синицын, но оказалось очень длинно и невразумительно. Перенесли читку на другой раз.
С началом ощутимых холодов я прятался в египетском зале Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина (Волхонка, 12). Наверху висела выставка английской абстракции. Изящный Бен Никольсон. Редкого зверя английской свободы творчества смотрели считанные единицы. Москвичи не привыкли к беспредметному миру. Курили внизу рядом с раздевалкой, Володя Каневский, Толя Зверев и я. К нам пришел американец, мистер Маршак, вооруженный фотокамерой и записной книжкой. Он внимательно осмотрел московские царь-колокол и царь-пушку, и теперь смотрел наши картинки. Мой холст «Саркофаг» он снимал несколько раз. Каневский объяснял его эзотерическое содержание. Мал окольный Зверев за американскую сигару сделал с него портрет за пятнадцать минут и стал мировой известностью.