Господи, столько раз представлял, как запылённый «Руссо-Балт» привезёт Киську любимую со станции, как она помашет рукой, увидев его, и улыбнётся своей бесподобной улыбкой — чуть насмешливой и вместе с тем застенчивой... С ума уже сошёл от тоски! И вот — на тебе! — новая причина заставляет её задержаться в Екатеринодаре...
А ежели попросить Апрелева послать военную телеграмму? Да шифром. Нет, непременно доложат Романовскому. А уж у этого он ничего просить не станет.
Чем дольше строил планы, вышагивая по маленькой комнатке — три шага всего от комода до овального железного бока печи и три обратно, — тем сильнее охватывало отчаяние. Всё, чёрт возьми, против него! И война, и разруха на железных дорогах и телеграфе, и проклятая политика, и сослуживцы, прошлые и нынешние...
Но наперекор всему маму из Петербурга вытащить надо! Ведь он, старший сын, — единственный у неё, последний из трёх... На него одного надеется она, попав в лапы зверя. Господи, ведь все эти четыре военных года она, бедная, жаловалась, что он её забывает...
А ежели эти сволочи и впрямь уже арестовали её? Ведь они сплошь и рядом берут заложниками аристократов, богачей и просто людей интеллигентных профессий. И расстреливают сотнями ни за что ни про что... Не может ведь главное военное начальство большевиков не знать фамилий тех, кто командует дивизиями в Добровольческой армии. Много там, любопытно знать, его бывших сослуживцев и однокашников по академии? Доберутся ведь до мамы, иуды. Особенно теперь, когда папа улизнул, а он начал бить их в хвост и в гриву... Господи, неужто Ты хочешь, чтобы я заплатил за свои славные победы такую страшную цену — жизнь мамы? Да за что же такое наказание?!.
Собрав волю в кулак, заставил себя выйти к ужину и напиться крепкого горячего чая с мёдом. Жар схлынул, но потёк нос. Поминутно приходилось доставать платок...
Всю ночь проворочался.
Не раз порывался вскочить, засветить лампу и перечитать письмо. Но не было нужды: память цепко выхватывала из кромешной темноты фразы — одну страшнее другой. В сознание они вторгались не мёртвыми строчками — живым голосом мамы. Слабым и умоляющим...
Усталость всё же брала своё: подкрадывался сон и мамин голос затихал. Но вместо успокоения сон приносил кошмары.
Легче было не спать. И видеть не сумбурные кошмары, а ясные картины прошлого...
...Как-то они всей семьёй прогуливались по Садовой. Весенний день выдался солнечным и тёплым. Расцветшие акации заполнили пыльный центр Ростова нежным благоуханием. Двухлетнего Всеволода, одетого в матроску, гувернантка несла на руках. Неожиданно приблизился юродивый в рубище — лохматый, грязный и воняющий псиной. Из тех, что вечно христарадничали на соборной паперти. Быстро погладил Всеволода по голове и что-то сказал маме. Слов он не разобрал, но хорошо видел, как та побледнела.
С годами картина размылась в памяти, многие детали исчезли. Но главное сохранилось: кроткий взгляд юродивого и смертельная бледность на красивом мамином лице.
Всеволод умер, когда ему едва исполнилось 11 лет. Он тяжело болел дифтеритом. И знал, что умрёт: всё говорил, вздыхая тяжело, но без слёз, какой счастливой была его жизнь, как весело было играть в саду и как жалко, что ничего этого скоро не будет... И обсуждал с мамой, кому какие передать игрушки. Особенно переживал за любимых картонных актёров, просил не оставлять без присмотра...
Ещё дни его болезни запомнились заплаканными лицами родителей и прислуги, тоскливой тишиной в доме, нарушаемой только кашлем, и нескончаемыми визитами докторов, важных и озабоченных...
Оказалось, и родители знали, что младший из сыновей умрёт в том году. Ведь тогда, на Садовой, юродивый произнёс: «Не нудь его, не неволь — проживёт только девять лет»...
Папа рассказал об этом в июне 15-го. Когда он, уже полковник, приехал с фронта в Петербург на похороны брата Николая, среднего в семье.
Тот, как началась война, пошёл работать в Красный Крест. Много ездил, обследуя лазареты и госпитали. И в Варшаве заболел желтухой. Поначалу болезнь не внушала особых опасений, но потом произошло резкое ухудшение. Врачи варшавского военного госпиталя предприняли все меры, но безуспешно.
Так случилось, что, взрослея, они отдалялись друг от друга. После смерти Всеволода Кока — так звали Николая домашние и приятели — стал баловнем всей семьи: младшему прощались многие шалости, за какие его, старшего, наказывали со всей строгостью. Не отличаясь крепким здоровьем, тот не любил ни охоты, ни верховой езды. Зато дни и ночи просиживал в тихой папиной библиотеке. К его успехам на военном поприще относился равнодушно. Говорил — не в его присутствии, разумеется, — что офицерство и армейскую службу считает пустячным делом. Не раз ловил он на себе пристальный и какой-то даже насмешливый взгляд младшего брата, наставившего прямо на него неизменный свой монокль... И детское прозвище его — Пип — в устах брата стало звучать как-то пренебрежительно.