Потом она узнала, что меня отправили на этап. Она ехала за поездом, она догоняла на такси, но не могла догнать. Она даже видела раз, как поезд отошел от станции: всего за минуту. Она очень хотела передать мне еду: это было после «сухой» голодовки — семь дней я не пил и не ел. Это запрещено — передавать еду, но она хотела, она знала, что можно добиться: дать пятнадцать рублей надзирателю…
Так это продолжалось семь суток, потому что меня отравили сначала в одну тюрьму, потом в другую, и третью, а она все догоняла мой поезд — не могла догнать…
Нас привезли в такое место, где мы должны были жить и работать без права выезда оттуда.
Нас привезли автобусами со станции, высадили у пятиэтажного здания, и сразу мы пошли в баню. Больше всего хотелось принять душ после всех этих жутких, вонючих матрацев, на которых спали, наверно, сотни людей, и мертвецы лежали, и кто угодно…
После душа я хотел подняться к себе в комнату, как мне говорят: «Там тебя ждут». Я даже не мог предположить, кто это. Я не знал, кто мог меня ждать там. В незнакомом городе. В первые часы по приезде.
Я выхожу, смотрю — женщина. Поглядел на нее, — у меня была фотография до этого, — и говорю:
— Ида?
Она говорит:
— Да, Ида.
Так она меня догнала…»
«Два дня я пробыл в Москве и видел нестерпимое напряжение, в котором живет эта мужественная женщина. Я увидел стол, заваленный всякого рода заявлениями в советские и партийные инстанции с требованиями прекратить издевательства над заключенными. Письма, обращенные к тем, что оставались в местах «не столь отдаленных». Я услышал взволнованный рассказ о ее жалобах, о заявлениях, о письмах протеста в КГБ. Ее энергия показалась мне непостижимой — один на один с системой: совесть против государственного аппарата…
Мы прощались с Идой у подъезда ее дома в Москве, я обретал свободу и рвал последние путы, которые связывали меня с «самыми гуманными», «самыми демократическими» порядками, а Ида оставалась там, вдали от родных, от тех, что были обязаны ей своим счастьем, а порой и самой жизнью…»
«…Я выхожу, смотрю — женщина.
— Ида? — говорю.
Она говорит:
— Да, Ида.
Я очень обрадовался, что меня встречают, и сразу она сказала:
— Мы сейчас же пойдем в ресторан. Тебя надо накормить.
Я говорю:
— Нет, Ида. Мне надо сперва купить ботинки, потому что не в чем идти…
Купил я себе ботинки, и пошли мы с ней в ресторан. Я был небритый, лысый, замученный, — прямо с этапа, — в рваном пиджаке, в простых мятых брюках. Правда, в новых ботинках… Вообще-то был очень странный вид, и она сомневалась, пустят ли нас и ресторан.
Она говорила:
— Сейчас мы с тобой поедим. Если нас, конечно, пропустят…
Я говорил:
— С такой женщиной, как вы, обязательно пропустят…
Мы сели за стол…
Сели мы за стол в ресторане, и она взяла мне рыбу. Сказала, что пить я не должен, потому что вечером Пудетпроверка.
— Тебя сразу отправят назад, в лагерь, — сказала она. — Пить мы не будем. Мы должны поесть.
Она взяла мне рыбу, но я на нее даже не смотрел. Я только вышел из лагеря, почти на свободу, я не смотрел на эту рыбу, я говорил, говорил, говорил…
Она мне:
— Ты ешь. Ты поешь сначала…
После этого я ел. И опять говорил. Рыба была очень вкусная, я хвалил рыбу, и было очень хорошо в ресторане…
Потом, после ресторана, мы сели в автобус и поехали ко мне в общежитие. Она сидела сзади, я сидел спереди. Да, я сидел спереди, я обернулся и с ней разговаривал. Я говорил, по-моему, так громко, что было слышно на весь автобус. Мне было абсолютно на всех плевать. Это было такое… Ну, я вышел на свободу. Мне все были безразличны.
Она просила:
— Слушай, ты давай немножко потише.
А я говорил, говорил, говорил… Я рассказывал ей. Я рассказывал ей про лагерь. Задавал вопросы. Она меня спрашивала. Она слушала. Она просила:
— Говори. Мне очень нравится, как ты говоришь. Я хочу слушать еще…
Потом мы приехали в химгородок…
В химгородке живет три тысячи зеков. Три тысячи, может, даже шесть. Я думаю, что три — наверняка… Мы подошли к общежитию, и Ида сказала:
— Вот и все. Я поеду в Москву, а ты пиши регулярно, звони, я тоже буду звонить.
Она меня проводила до дверей, и так мы с ней расстались в первый раз…»