И муж, король Марк, мрачно сводил брови, вздыхал надо мной и жалел меня. Он знал обо мне все лучше и больше, чем я сама, и я видела всю меру его любви; и я продолжала любить его; но в горле моем все стоял вкус пьянящей ягоды и напитка любви, что мы выпили из Морозовского ручья, дойдя к нему на лыжах. В избе, где жили мы с Марком, все золото икон померкло; когда я прибегала на лыжах в избу, где жил Тристан, весь мир озарялся и делался золотым. Когда мы выходили в снег и солнце и протягивали руки, на наши руки садились снегири и свиристели, на плечи садились синицы. Мы целовались, и птицы летали и порхали вокруг нас и пели песни. Наше царство было не от мира сего. Тристан увенчивал меня короной из солнечных лучей и шептал: ты милая моя, ты возлюбленная моя. Вот мы живем здесь, а ведь надо будет возвращаться в людской мир, в жестокую правду, держать ответ. «Перед кем держать?! — кричала я. — Хочешь, убежим… уйдем вместе… далеко?!. Хочешь, я Марку все расскажу?!.» Он опускал голову. «Я готов любить вас вдвоем с Марком, отступиться от тебя. Марк благороден. Марк честен. Марк больше жизни любит тебя. И я тебя люблю больше жизни. Ничего не надо говорить ему — он и так все знает. Хочешь умереть вместе?..»
Током ударило меня. Я никогда не мечтала об этом. Я понимала, прощала и жалела самоубийц, и я понимала, почему в церкви священник их не отпевает. Жизнь ты не сам себе дал. Жизнь тебе дал Бог. Так зачем же ты посягаешь на свою смерть?! Я затрясла головой, забилась в истерике. Мы сидели за столом в его избе, в его светлой гостиной, и солнечные пятна ходили по столу, золотя бок фарфорового чайника для заварки, кружки и чашки, крынку с молоком, пузатенький графинчик с настойкой, две рюмки, горку пряников в плетеной тарелке. Мы пили чай, и это было так красиво и мирно. И стоило нам взглянуть друг на друга, просто бегло кинуть взгляд, как нас опять с силой, которой мы даже пугались временами, бросало друг к другу, и мы теряли голову, и пол избы уплывал из-под ног.
«Ну что ты, что ты, не надо, не плачь, это я так, пошутил, это я просто так сказал!..»
Но я знала: это он сказал не просто так. Он никогда и ничего не говорил просто так.
Этот день настал быстро. Быстрее, чем я могла бы подумать.
Он настал тогда, когда я даже не думала о нем.
Мы еще не успели и сотой доли сужденной нашей жизни перечувствовать и пережить. Меня еще не отдали прокаженным; мы еще не прятались от короля Марка в лесу Моруа — в красномачтовом корабельном сосновом бору близ села Морозова; еще не клали между своих разгоряченных тел меч, чтобы заклясть себя, и воспитать, и почтить память Марка, и вырастить в душе синюю высоту святости. Еще не отплыл от меня Тристан на скитальном корабле в тот большой и страшный, железный и лязгающий мир, что бушевал далеко, за порогом зимы, за опушкой леса; еще не свело время на его затылке свои железные челюсти. Я думала — этот день далеко. А он настал так до обидного быстро.
Я прибежала на лыжах к нему вся в слезах — Марк, стоя на коленях передо мной, умолял меня не ходить сегодня на лыжах в лес. «Знаешь, он шептал мне, — выдавливала я сквозь рыданья, — что ему был страшный сон, что я покачусь на лыжах с горы — и подверну ногу, и полечу в снег, животом вперед, и наткнусь животом на лыжную палку, и палка проткнет мне печень, и я истеку в лесу кровью одна, и меня не спасут!.. Он говорил — я вижу, вижу на снегу твое одинокое тело, а кругом по стволам прыгают несмышленые белки… Но я все-таки нацепила бурки, ты видишь, я побежала, я здесь… я — не могу без тебя…» ‹…›
Он встал из-за чайного стола. Подхватил меня из кресла на руки. Стоял со мной на руках, как ангел стоит с чашей Грааля в ладонях.
«А ты не думала никогда, дитя мое, что мы с тобой могли бы навсегда остаться вместе?.. и больше не разлучаться никогда?..»
«Но в подлунном мире это же нам с тобой невозможно!» — задыхаясь от горечи, прошептала я ему, лежа на его сильных жилистых руках. И он улыбнулся.
«Почему невозможно?.. Откуда ты знаешь?.. Все возможно для нас. Мы же с тобой сильные. И красивые. Такие летящие. Кто нам запретит красиво жить? Кто нам запретит улететь с тобой от людей навсегда? Так далеко, что ни они нас не найдут больше, ни мы их. Хочешь?..»
Вечер спускался. Синева проницала комнату. Белые простыни становились снеговыми, голубыми. Он зажег на столе свечу. В деревне всегда жгут свечу на столе вечерами, ночами. Была в летней комнате, в сенцах, еще и керосиновая лампа, но керосина не было. Одинокая свеча горела ровно и ярко, не чадя, и свет от нее шел медовый, и запах медовый, ибо она была слеплена из темного воска. ‹…› Он счастливо смотрел на меня.
— Ты будешь навек моя. Ты останешься всегда моей. А я твоим. Разве мы не прекрасно придумали.
— Да, мы это прекрасно придумали.
Поднимался ветер. Раскачивал верхушки сосен. Они колыхались туда-сюда, грустно, гулко, заунывно пели органную песню. Ветер усиливался, и казалось, что он раскачивает избу, срывает жесть с крыши. Я легла головой на грудь Тристана. Прижалась к нему.
— Я боюсь… я все равно боюсь!.. Как это будет!..