И как Кузьма Чорный с его «бурями в тиши» «предсказан» произведениями Горецкого «Черничка», «Ходяка» и др. Или возьмите детский болезненный сон Габрусика в рассказе «Габриелевы посадки».
«В детские годы болел какой-то тяжелой болезнью маленький Габрусик. После того, как пошел на поправку, как-то солнечным утром, раскрыл он опухшие глазки и посмотрел на пол, на корявую, сухую тряпицу. Нянюшка сушила и бросила, убежав к его маленькому брату. И корявая тряпица была залита первыми золотыми лучами солнца. Габрусик задремал в томной, болезненной дрожи и приснил нечто дивное. Не был это сон в обычном понимании, потому что, кажется, никакое чувство, ни само по себе, ни вместе с другим, не участвовало в этом, а было какое-то особое ощущение всего «я», всей души, всего тела... Снил... нет, не снил, а всем существом ощущал нечто огромное, массивное и одновременно корявое, с острыми, колючими, твердыми, как камень, краями. И оно составляло весь мир. Было частью его...»
Речь не о влиянии М. Горецкого на того или иного писателя, а именно об угадывании путей и возможностей будущего развития белорусской прозы. Угадывание собственными произведениями, какими-то поворотами своей манеры, стиля, языка.
Было, конечно, и влияние — на К. Чорного, на М. Зарецкого и других. Но речь не об этом.
Не станем мы утверждать, что в прозе М. Горецкого — истоки той могучей реки, название которой «проза Кузьмы Чорного». Но предчувствие такой реки — возможность и даже неизбежность такого психологизма в белорусской прозе — мы видим уже и в рассказах Горецкого 1916—1917 гг.
И разве (хоть немного) не предсказал М. Горецкий «Полесские повести» Я. Коласа своими отрывками-рассказами, которые потом составили повесть «Меланхолия»?..
А сибирские зарисовки, «сценки» М. Горецкого: стиль некоторых из них так неожиданно близок к миниатюрам Янки Брыля!
«И я постоял и полюбовался ею... Славная девчушка!
Стоял и думал...
Никогда не видел тебя, никогда больше не увижу, а ты мне близка и дорога и, сама того не ведая, радуешь меня, как и всех людей.
Как хорошо жить, когда есть это!»
Разве только у Янки Брыля и найдем мы, много лет спустя, такую поэзию деревенского детства, пусть и небогатого, с ранних лет трудового детства, поэзию снов детских, которая цветет в самой печально-лирической из всех повестей М. Горецкого — в «Тихом течении».
«Снится ему теплое утро летом, но не будни, а праздник... Такое же теплое, чистое утро! Во дворе, где солнышко целуется с золотой соломкой, резвятся поросятки рябенькие и черненькие, словно жучки, и пестренькие да оранжево-коричневые — все с гладенькой шерсткой, с маленькими, детски чистыми рыльцами. Веселятся, хватают соломку. Пискнут, взбрыкнут, ухватят клочок зубами, и виль-виль во все стороны, круть-круть коротенькими закрученными хвостиками. Похрюкивает матка их в сарайчике, зовет к себе, а им хочется бегать на солнышке. «Гули-гули-гули...» — слышно под соломенной крышей голубиное бормотание. Детей своих ласкают голуби, на волю их кличут, летать их учат. То в сарай, то из сарая да на хату, на крышу порхают голуби, все воркуют-бормочут: и в голубятне, и на крыше на солнышке. Воркуют и моются, носок об носок точат-острят, целуются-милуются, перышки слабенькие выбрасывают. Голубь за голубкой ласково гоняется, раздувается — дуется и угрожает: вурр-вурр... Поурчит и снова сладостно заворкует, нежно и томно — сам сизый, головка золоченая. Разрезают чистую, легкую синюю бездну ласточки, выделывая неожиданные повороты и петли. Вдруг ныряют вниз, а потом стрелой бросаются в сторону и снова вверх. Взмахивают острыми, будто шило, крылышками или распускают их и быстро плывут, словно сами не знают, куда еще бросятся. Устанут, сядут на коньке крыши и щебечут белогрудые щебетуньи, верткие, быстрые певуньи-ласточки: «На море была, за морем была, не видывала такого мальца Хомца: спит-спит да подсви-и-истывает...»
Лирически-очерковая «Зеленая молния» Сипакова — произведение сильного самостоятельного поэтического и одновременно очень реалистического таланта. Но разве не угадана, не предсказана и «Зеленая молния» сибирскими зарисовками М. Горецкого?
Что касается «документализма» Горецкого, столь созвучного нашей современной прозе, об этом будет речь при рассмотрении «Виленских коммунаров», «Комаровской хроники».
Чем можно объяснить такое необычно широкое созвучие творчества Горецкого прозе позднейшей?
Прежде всего, наверное, стилистической многогранностью прозы самого Горецкого. Смелым новаторством, а кое-где и экспериментаторством — решительным выходом к неизведанным еще белорусской прозой той поры путям-дорогам развития.
Отчего и откуда та многогранность и то экспериментаторство?
Остановимся вкратце на этом вопросе.