А вот история полегче: оставшиеся без употребления языки колоколов были развешаны в ряд по размеру, на стене фойе в этой библиотеке, над вечными двигателями, но никакой надписью снабжены не были. И в колледже повелась такая традиция: «старички» из старших классов говорили новичкам, что эти языки – не что иное, как окаменевшие пенисы различных млекопитающих. Самый большой язык, некогда принадлежавший Вельзевулу, самому большому колоколу, считался пенисом Моби Дика, Великого Белого Кита.
Многие новички верили этим россказням, и за ними наблюдали, ожидая, когда они, наконец, догадаются, в чем дело – точно так же, наверно, за ними наблюдали в детстве, чтобы проверить, долго ли они будут верить в Фею-крестную, и в Пасхального Кролика, и в Санта-Клауса.
Вьетнам.
Большинство писем, выражавших протест против модернизации Лютцевых Колоколов, было от людей, изо всех сил цеплявшихся за богатство и влиятельность, которые им принадлежали по праву рождения. Одно было, впрочем, от человека, который признавался, что сидел в тюрьме за мошенничество, что он погубил и свою жизнь, и свою семью, предавшись двойному пороку – пьянству и азартным играм. Его письмо, как и эта книга, было речью приговоренного к виселице.
Единственное, о чем он до сих пор мечтал, говорилось в письме, – это вернуться в Сципион после того, как он отдаст свой долг обществу, и снова звонить во все колокола, дергая за веревки.
«А вы хотите все это у меня отнять», – говорилось в письме.
Одно письмо было от девушки, звонившей в колокола очень давно, сейчас ее, должно быть, уже нет в живых – она кончала колледж в 1924-м и вышла замуж за человека по имени Мартинус де Вет, владевшего золотыми копями в Крюгерсдорпе, в Южной Африке. Она знала историю колоколов и то, что они были отлиты из разного оружия, собранного после сражения при Геттисберге. Она не возражала против того, что колокола вскоре станут звонить при помощи электричества. Но для нее хуже всего было то, что фальшивившие колокола – Пикуль, Лимон, Большой Чокнутый Джон и Вельзевул – попадут в бельгийскую плавильню и там их будут вертеть до тех пор, пока они не станут верно звучать или не превратятся в металлолом.
– Неужто таркингтонские студенты больше не познают благородного человеческого смирения, которое я чувствовала каждый божий день, – вопрошала она, – когда сверху, с колокольни, неслись нестройные вопли умирающих, некогда оглашавшие священные, орошенные кровью поля под Геттисбергом?
Спор о колоколах породил поток такой вот цветистой прозы, по большей части продиктованной в диктофон или секретарю, в чем я не сомневаюсь. Вполне возможно, что будущая миссис де Вет окончила Таркингтон, умея читать и писать не лучше, чем неграмотные преступники в тюрьме за озером.
Если бы мой дедушка-социалист, простой садовник в Батлеровском Университете, прочел письмо от миссис де Вет и заметил, что оно пришло из Южной Африки, он испытал бы мрачное удовлетворение. Для него это был кристально ясный образчик – женщина, живущая в роскоши на средства, заработанные трудом чернокожих шахтеров, выбивающихся из сил за жалкие гроши.
Расширение тюрьмы на том берегу озера было бы для него тоже свидетельством эксплуатации бедных и бесправных людей. В его глазах тюрьма была создана для того, чтобы закрыть угнетенным классам путь к лидерству в Классовой Борьбе, поставив их перед чудовищной альтернативой – принять безропотно то, что скупердяи хозяева пожелают им дать, то есть условия труда и плату за труд, или оказаться в этой самой тюрьме.
Но к тому времени, когда я поступил учителем в Таркингтоновский колледж, все теории деда о роли тюрьмы на том берегу озера оказались бы устаревшими. Потому что теперь нищие и бесправные люди, даже крайне покладистые, уже были без надобности для ушлых владельцев фабрик и шахт. То, что они делали раньше, уже делают вместо них самоотверженные и безропотные машины.
Так что над воротами тюрьмы в Афинах взамен надписи: «Труд освобождает» можно было бы написать, к примеру: «Не повезло тебе, что ты родился. Никому ты не нужен», или: «Входите и сидите тут до самой смерти, мирские захребетники».
Бывший сосед Эрнеста Хаббла Хискока, погибшего героя, сам тоже был на войне и потерял руку в атаке морских пехотинцев на Айво Джима, и он написал в письме, что для Хискока самый лучший мемориал – это обязательство, которое может взять на себя Попечительский Совет, – принимать ежегодно ограниченный контингент учащихся, в том же количестве, как было при нем.
Так что если теперь Эрнест Хаббл Хискок глядит на нас с Небес, или из любого места, куда герои возносятся после смерти, ему очень горько видеть свой любимый студенческий городок, обнесенный колючей проволокой, со сторожевыми вышками по углам. А контингент учащихся, если так можно назвать заключенных, вырос теперь до 2000.