– Люди! – проговорила она, причем на том же сервитском диалекте, что Бено; говорила чисто, только чуть растягивая слова, как все крымчане. – Меня зовут Мирикла. Вы меня видите, какая я есть. Без зла я к вам пришла и без мыслей поживиться за ваш счет. Хочется мне жить рядом с вами, помогать вам, быть нужной общине… но я должна быть одна. Я воспитываю девочку. Патрину. У нее особое назначение… Я должна выполнить его, так как это воля моего мужа, Георгия Антанадиса, и Бога.
И вот так, дерзко поставив имя супруга на первое место, она закончила свою речь, а потом поклонилась низко-низко – до самых пальцев ног, вцепившихся в эту землю.
Мириклу приняли. Более того, выступая в сэндо по нескольким малозначительным делам, она показала себя умной и мудрой, и ее вскоре все так же уважительно называли «биби». Иногда она приезжала в табор с Патриной. Девчонка, живая и не ничего боявшаяся, быстро выучила сервитский диалект и носилась с ребятишками помладше по табору. Попрошайничество в том убогом виде, в котором оно практикуется на улицах российских городов, было под страхом буквальной смерти запрещено Бено. Девушки работали с женщинами на изготовлении парчовой ткани и сувениров (табор получал мелкие заказы от православной епархии и местного общества «Культурный Диалог»), а мальчишки вовсю трудились на автомойках, в шиномонтажке и на СТО.
Однако дети вылазки делали все равно. Для них это было не тем тупым попрошайничеством, которым занимаются профессиональные сообщества чумазых маленьких нищих на вокзалах и рынках, выдающих себя за цыганят, а неким спортом: повезет – не повезет, сумеет убедить – не сумеет. Только один раз в такую экспедицию взяли Патрину. Худая, смуглая, с черными от круглосуточной беготни по земле ногами – она идеально подходила на роль просительницы. Ребята вернулись с круглыми глазами: Патрине надарили целый мешочек денег, среди которых попадались и американские купюры, плюс два золотых колечка и какие-то богатые на вид часы. Более того, стоило девчонке упереться своими бездонными глазищами в спину кого-нибудь из прохожих, как у того словно сами собой лезли из карманов купюры, монеты, и он останавливался, начинал искать глазами человека, которому мог бы это все отдать.
Но… Патрина этому была совсем не рада. С ней случилась истерика. Она убежала на берег шлюзового канала, долго плакала там, забившись в развалы бетонных плит. А после наотрез отказалась когда-либо участвовать в подобных предприятиях. Но это не очень уронило ее авторитет в глазах двенадцатилетних пацанят: они уже убедились, что Патрина дерется, как кошка. И если бы они знали, то сравнили бы ее удар с ударом кенгуру: крепкий сухой кулак Патрины с первого раза точно и метко разбивал любой задиристый нос. Цыган же постарше, для которых Патрина была еще все-таки девчонкой, она сразила раз и навсегда, когда, как-то оказавшись у вечернего костра, смело взяла оставленную кем-то гитару и спела. Спела не привычное, цыганское, которое знали и любили в общине, но уже слышали по сотне раз, а какие-то тревожащие душу, незнакомые слова. И хотя все понимали, о чем поется, тем не менее, романс щипал нутро совершенно нездешней грустью, какой-то неизведанной романтикой и горечью.
Она пела голосом хрустальным, чистым, рассыпающимся в ночном небе на тысячи искорок, как и сам костер. Жар от костра приклеил завиточек черных кудрей на вспотевший лоб; с трогательно угловатого, но уже нежно-оливкового плеча сползла бретелька сарафана, в котором она чаще всего ходила; на голой бронзе ступней, протянутых к огню, скульптурных и невесомых, трепетал багровый отблеск.