Когда Элизабет снова произнесла «ты влюбилась», Мюриэль с удивлением поняла, что видит перед собой образ… Евгения Пешкова. Конечно, о влюбленности и речи быть не могло. Какой-то швейцар-неудачник, по возрасту годящийся ей в отцы, да и говорила она с ним всего несколько раз. И все же именно от него, от Евгения шло какое-то тепло и наполняло дом. Какая-то притягательная ясность была в нем, какая-то светлая простота. Он, наверное, из того мира, где любят без оглядки, где смеются счастливо и свободно, где пес пробегает улицей. Вход в этот мир был для Мюриэль накрепко закрыт. Иногда она с тоской думала, что именно из-за одиночества от нее ускользает поэзия. Как бы ни называлась эта преграда, Евгений находился по другую сторону, знаменуя собой все то, к чему так стремилась Мюриэль и что природа не позволяла ей обрести. Он всколыхнул в ней чувства своей бесхитростностью. Ей нравились его обвисшие усы, его старомодная вежливость и странная манера кланяться, его широкое добродушное лицо и его чрезвычайно заношенные вельветовые брюки. Он воплощал совершеннейшую безобидность и дружелюбие, как русский домашний дух, домовой, изображение которого она видела когда-то в книге по мифологии. Мюриэль также тронула история его жизни. Она до глубины души сочувствовала ему и очень расстроилась, узнав о похищении его любимой иконы. Ей все больше хотелось прикоснуться к нему, погладить, успокоить. И все же это была не любовь, а просто… желание познакомиться поближе с милым человеком. Раз или два она заставала у него в комнате Пэтти, и это ее как-то необъяснимо раздражало.
Позади мечтательной головки Элизабет, дремотно прикрывшей глаза, почернела, временами вспыхивая, как труба из золоченого алюминия, ваза с цветами, хризантемами, присланными Элизабет дядюшкой Маркусом. Девушки сочинили уже множество благодарственных открыток, всякий раз все более остроумных, но так ни одной и не послали. Элизабет питала особое отвращение к хризантемам. Мюриэль предполагала, что рано или поздно, но им придется встретиться с дядей Маркусом. Элизабет было все равно. А с отцом Мюриэль об этом не говорила, да и вообще ни о чем не говорила с ним уже несколько дней. Она чувствовала, что он никого не хочет видеть. Визитеров, полных решимости прорваться, в том числе и несчастную миссис Барлоу, отправляли ни с чем. На письма не отвечали и фактически не читали их. Мюриэль, хотя и прежде видела отца в подобном состоянии, испытывала неясную тревогу. Не исключено, что ей самой предстоит решать, как вести себя с дядей Маркусом и Шедокс. Конечно, ни о какой встрече с ними Элизабет, пока Карл не решит, не может быть и речи. А Мюриэль придется с ними встретиться, успокоить, может быть. Но ничто не торопило встречу. Мысль, что предстоит увидеться с Шедокс, всегда немного смущала ее. Она испытывала не только неприязнь к ее непрошибаемому здравому смыслу, но и побаивалась его. Почти невероятно, но могло оказаться, что Шедокс права.
Наблюдая за Элизабет, все еще охваченной какими-то чарами, Мюриэль прислонилась к стене, как раз в том углу, где стена поворачивала, образуя нишу, скрывающую постель. Протянув назад руку, она нащупала место, где была щель. Из бельевой через эту щель, сквозь темную подводную пещеру французского зеркала можно было заглянуть в комнату Элизабет. Мюриэль виновато убрала руку. Она тут же подумала о корсете, и на секунду перед ней возникла картинка: похожая на скелет стальная девушка с головой из металла. Это видение странно взволновало ее. Но она тут же отмахнулась от него и задумалась о болезни Элизабет. До чего же безнадежны в последнее время ее мысли. Не бессмысленно ли верить, что Элизабет когда-нибудь поправится и сможет жить обыкновенной жизнью?
Они все так привыкли скрывать Элизабет, хранить ее при себе как потайной клад. Не было ли в подобного рода отношении чего-то странного, неестественного? Мюриэль подумала: не потому ли раньше все казалось таким простым и непринужденным, что сама Элизабет помогала им, помогала даже с радостью. Без этого радостного согласия ее положение сильно напоминало бы заточение. Но не изменилось ли что-то неуловимо в последнее время? Может, Элизабет, взрослея, начинала более глубоко осознавать свое положение, свою ужасающую отдаленность от жизни? Может, оценивая все уже более трезво, она понимала, что никогда не вылечится, никогда не станет здоровой и свободной? Отсюда, возможно, рождалась всевозрастающая апатия, мало-помалу убывало тепло. Все это болезненно сказывалось и на Мюриэль. Раньше ее не тяготило замкнутое пространство, и ей не казалось, что она вместе с кузиной попала в плен. Элизабет так долго играла роль беззаботного ребенка, солнечного лучика, поселившегося в доме. И вот теперь она же, но уснувшая, оцепеневшая, какая-то совсем другая, немного даже пугающая.