Нюра тем временем коллекционировала запахи и гоняла мышей, деревья пестовали плоды, а я гасила себя работой. Все мы умели по запаху и направлению ветра определять погоду и чувствовали, что настоящие холода не за горами. Мы трудились не покладая рук, лап и ветвей, но работы не убавлялось. Дело портила райская яблоня — могучая, раскидистая, с несколькими стволами и кроной, в которой непонятно чего было больше: листьев или яблочек — их называют еще и китайскими, — со своими лаковыми тельцами и засахаренными черенками они неподражаемы в варенье. Однако было не до варенья, яблочные детки сыпались при каждом порыве ветра или когда на дерево садились птицы. Однажды при посещении стаи китайка сбросила добрую половину плодов. Что-то попадало в траву, часть на грядки, дорожки, цветы. Дождь измельчал эти дары в кашу; подсыхая, она покрывалась коркой. Никакие грабли или иной инвентарь здесь не годились, поэтому сама я превращалась в грабли, которые ползали и руками соскребали этот ненужный слой. (Кто знает, что такое состав и кислотность почвы, меня поймет.) Лучше всех справлялась со своими обязанностями Нюра. Она забиралась в заросли ландышей, и лишь кончик хвоста, как перископ над водой, выдавал ее продвижение. В этих джунглях Нюра караулила мышей, иногда попадались лягушки — слышалось дикое кваканье, и мне приходилось вмешиваться. С той поры, как ежи сократили свое население, мыши повадились устраивать в доме настоящий шабаш. Незваные гости появлялись ближе к осени и вначале вели себя тихо, оставляя визитные карточки в укромных местах. Но через какое-то время… К тому же хвостатые решили, что обосновались у Гофмана, Эрнста Теодора Амадея. В романтическом царстве Щелкунчика под властью Мышиного Короля. Стоило лишь погасить свет и улечься. Они мастерски умели создать впечатление, что на свете только они со своим грандиозным шорохом. Казалось, не маленькие норушки скребутся в углу, а гигантские звери. Столь же мастерски компания умела заполнить пространство играми. Мыши носились друг за другом, устраивая скачки, не разбирая, где мебель, где человек. Их не заботило, что мой лоб или плечи не приспособлены под дикую свистопляску, которая в ночи представлялась бегами на ипподроме. На шиканье они хотели плевать и гнали за кругом круг, гикая и вопя. И все по лбу и плечам. Нюра положила конец подобным бесчинствам. Она затевала свою игру и, пока кого-нибудь не ловила, не унималась. Каждую ночь Нюра притаскивала мне в кровать очередного мышиного дурачка, чтобы и я поиграла. А я с визгом выскакивала в ночь. Нюра летела за мной, но в судьбе выброшенного заморыша я уже не участвовала. Свечение листьев под звездами мгновенно устраивало так, что на душу сходили мир и покой. Чары ночи наделяли безгрешностью в самых лунных желаниях. Но что в них! Они оставались желаниями. Никто не торопился ко мне. Я была на свете одна с несбывшимся наваждением.
После восьми выскакиваний, которые не всегда отзывались в душе разором лунного блеска (были и простые мрачные ночи), недели за две все мыши были изведены. В домашней темноте стали слышаться лишь журчание электрического счетчика и мурлыканье Нюры. Но сердцу от этого не стало покойнее.
А тем временем полетели желтые листья, и соседский клен напротив нашего окна в одну ночь сбросил одежды. Сбросил на то самое место, где стоял возле калитки первый хозяин соседского дома Дмитрий Иванович Павлов. Лидия говорила, что он — сын земского врача, и надо быть ею, чтобы так понимать слово «земский». Безоговорочным признанием высшего качества звучал ее голос. Дмитрий Иванович стоял возле калитки в белой сорочке, расстегнутой наверху, и казался родней июньского вечера, который вбирал его в свое постепенное угасание. Лишь цвет сорочки не поддавался закату. Когда мы подошли, Дмитрий Иванович спросил: «Вам чем-нибудь помочь, Лидия Владимировна?» Спросил так, словно тепло сумерек перешло в его голос.
Клен, конечно, не помнил его, как не помнила дорога в щебенке и многое, что явилось позднее, зато тень Дмитрия Ивановича придерживалась этих мест, как будто понимая, что здесь обитает его душа. Ей, душе, теперь вряд ли понравилось бы, что желание помощи, которым она жила, остыло в людях, хищническая круговерть замутила глаза и обратила соседское бытование в торжество сребролюбия. Казалось, вопреки физиологии, люди стали смотреть не для того, чтобы видеть, а чтобы не видеть, как женщина рядом, одна занимаясь садом, в заботах по горло, вынуждена терпеть дичайшее себялюбие, не признающее ни правил соседства, ни нормальных человеческих отношений: то расчищать канавы, нарушенные чужими машинами, то отводить чужую воду, бьющую в сад, то что-то еще, ненужное и пустое.