— Да, я Или... еврей. Но не жидовствующий еврей, с русским нутром.
Фрося вошла робко, руки закинуты за спину.
— Здрасьте, Вера Игнатьевна.
Мухина расплакалась, обнимая Фроську.
— Ты ведь, Фрося, ни в чем не замешана, ни в чем не виновата?
— Виновата я, Вера Игнатьевна.
— Неужели ты прятала пулемет, расклеивала прокламации?
—Да, Вера Игнатьевна. И пулемет я прятала, и листовку переписывала.
— Но ты, Фрось, делала это по глупости. Ты же еще дитя.
— Ой, не знаю, што и сказать. У меня такая судьба.
— Ты умеешь стрелять из пулемета?
— Умею, дед научил.
Вера Игнатьевна извлекла торопливо из карманов своей кожаной куртки бутерброды с ветчиной, завернутые в обрывки газет.
— Кушай, Фрося. И разденься, я сделаю несколько набросков.
— До гольности разболокаться? Нагишом быть?
— Да, Фрося, и побыстрей.
— Закройте тогда двери на крюк.
— Запру, но к нам никто и не войдет.
Фроська разделась, однако трусы не скинула. Мухина улыбнулась:
— Что это на тебе напялено?
— Энто панталоны императрицы, Вера Игнатьевна.
— Не смеши меня, сбрось. Никакие это не панталоны. Это парашют или, может быть, купол от бродячего цирка.
— Нет уж, оговор напраслинный. Этими панталонами сам Орджоникидзе восторгался, с удовольствием нюхал. Не даром нюхал — за деньги!
— Ты раздевалась перед Орджоникидзе?
— Зачем же обязательно разболокаться?
— Ах, да — понимаю...
— Ничего-то вы не понимаете, Вера Игнатьевна. На базаре, на толкучке я продавала эти трусы императрицы. А Серго Орджоникидзе подошел ко мне и понюхал.
— У тебя, Фрося, остаются силы для юмора? Это хорошо. Однако не будем терять время, сними штаны.
— Стыдно как-то, Вера Игнатьевна. И несогласная я на гольное запе-чатление.
Мухина сдернула с Фроськи нелепые панталоны, бросила их на стол начальника колонии, начала рисовать. В кабинете было прохладно, Фроська ужималась, стыдливо закрывала ладошками междуножье, приплясывала.
— Мне пересуд будет, Вера Игнатьевна. Наверно, расстреляют. А для чего вы меня изображаете? Для показу в Париже? Ежли для показу, то я несогласная. И после смерти — несогласная. Людям и после смерти — стыдно.
— Фрося, ты меня потрясаешь! Погоди, я запишу: «Людям и после смерти стыдно». Две тысячи лет мы говорили — мертвые сраму не имут. Ты перевернула мой мозг! Как ты свершила это открытие? Как проникла в эту суть?
— А я колдунья.
— Если ты колдунья, наколдуй, чтобы тебя освободили.
— Колдуньи не боятся смерти, идут по линии судьбы.
— Ты мне приснилась недавно, Фрося.
— Знаю, Вера Игнатьевна.
— Ты знаешь, что мне приснилось?
— Знаю: вам привиделась во сне гроза, молнии разбили вашу лепнину. Приснились вам вот эти! — показала Фроська на портреты вождей в кабинете.
— А Трубочист был в сновидении?
— Как же ему не быть?
— А что он делал?
— Забрасывал вождей тухлыми яйцами и гнилыми помидорами.
— Фрося, я сойду с ума...
— Нету у вас этого в линии судьбы.
— Фрося, как ты узнала содержание моего сна?
— Я ведь и вправду — колдунья.
— А ты можешь предсказать судьбу одного моего друга?
— Завенягина?
— Фроська, я рехнусь...
— Не заарестуют вашего друга и не расстреляют, долго он будет жить.
— А мне что-нибудь угрожает?
Фроська не ответила на вопрос Веры Игнатьевны, оделась, накинула на плечики лагерную телогрейку. Гейнеман пришел с офицером охраны, который и увел Фроську в барак. Мухину трясло ознобом, она отказалась от чая, попросила проводить ее к выходу из колонии. Гейнеман повел скульпторшу к воротам — с дорожкой на тринадцатый участок. Возле забора из колючей проволоки стояли две телеги, а рядом громоздилась куча-груда примерно из сорока-пятидесяти обнаженных трупов. Оборванец татарин из лагерников запрягал коней. Лошади сердито фыркали, боялись мертвецов. Два других зэка пробивали ломами грудь каждого трупа и только потом забрасывали мертвяков на телеги. За всем этим наблюдал молоденький красноармеец с винтовкой. Иногда он командовал:
— Проткни его еще раз!
— Что это такое? — ужаснулась Мухина.
Гейнеман ответил с провокационным показом безразличия:
— Они вывозят умерших на захоронение, за территорию лагеря.
— Но зачем умершим протыкать грудь ломом? — не своим голосом спросила Мухина, ощущая подступающую рвоту.
— Инструкция, Вера Игнатьевна. Чтобы не вывезли кого-то живым. Разумеется, не обязательно брать в руки лом. Можно бить кувалдой по черепам. В большинстве концлагерей используют кувалды. От меня лично ничего не зависит. Я сам сослан в этот ад на мучения. Я ведь — москвич.
Гейнеман понимал, что видит Мухину в последний раз. Она побрезгует, не пожелает больше встречаться с ним. И он мог бы вывести Веру Игнатьевну через другие ворота, чтобы она не увидела этой омерзительной операции. Но ему хотелось ткнуть носом художницу в жестокую действительность. Может, поведает когда-нибудь миру о том, что увидела и ощутила, хотя вероятность этого — мизерна.
Мухина бежала от концлагеря к заводу, спотыкаясь и падая. Возле гостиницы ее встретили Жулешкова, студентка Лещинская, Емеля Попов.
— Вера Игнатьевна, мы просим вас выступить с лекцией в нашем институте, — лизала мороженое Жулешкова. — Что-нибудь о социалистическом реализме в искусстве...