Все мы заходили сюда, но всегда по одному. Мы никогда об этом не говорили. Это было личным делом, как посещение исповедальни, где продолжал жить наш грех, а Скотт – больше не жил. В этом месте мы с родителями чувствовали себя ближе всего к нему. В этом месте я по-прежнему слышала его голос. Здесь, где плакаты на стене напоминали нам о его любви к хеви-метал, полка со спортивными наградами свидетельствовала о мастерстве владения мячом, прислоненная к стене электрогитара – на которой он так и не научился играть, – напоминала о неосуществленных стремлениях. Я смотрела на его вещи, хотя столько раз видела их раньше, что они всегда были со мной, словно лазером выжженные на сетчатке.
Однако именно зеркало всегда тянуло меня к себе. Я повернула к нему голову, видя не отражение женщины, которой уже исполнилось тридцать, а ее более молодую версию, смеющуюся вместе с братом в тот момент, когда он засовывает билет на музыкальный фестиваль за раму, пристраивает его за полоской снимков из фотоавтомата, на которых запечатлены они оба. На всех четырех фотографиях пятнадцатилетняя девочка широко улыбалась в камеру, а мальчишка рядом с ней строил глупые рожи, показывал язык или делал ей рожки.
Закрыв глаза, я перенеслась в тот летний вечер.
Комната слегка поплыла, когда на меня нахлынули воспоминания из прошлого. Неужели я действительно сказала те слова, всего за несколько дней до того, как его положат на холодный, жесткий стол в морге?
Я встала и потрогала загнувшиеся концы неиспользованного билета на фестиваль. Шрифт выцвел в лучах солнца, светившего из окна. Дату было почти невозможно прочитать. Пройдет еще шестнадцать лет, а он все так же будет здесь, пожелтевший квадратик, слова не видны, память не уничтожима?
Поругался бы он в тот вечер с родителями, если бы этот билет не был куплен? Сосредоточился ли в нужной мере на езде или гневные слова все еще крутились бы у него в голове? На эти вопросы невозможно было ответить. И был еще один, не желавший оставаться втуне, сколько бы раз я ни приходила в это место. Если бы я не одолжила Скотту те деньги… если бы он не купил тот билет, был бы он жив сейчас?
О моем возможном рождественском госте мама упомянула только на следующее утро, когда отец ушел за своей ежедневной газетой. После инфаркта они отказались от услуг разносчика. Теперь в их холодильнике не водилось никакой тяжелой пищи, а к дверце были прикреплены магнитиками расписания сеансов в бассейне и занятий в тренажерном зале. Физические упражнения и здоровое питание не спасли ее сына, и мама жила с почти фанатичным настроем, что при ней никто больше не умрет. Постоянное бдение, должно быть, изнуряло, об этом говорили лучики морщинок в уголках глаз, и в каждый приезд я видела, что морщинки эти делались чуть глубже, чуть длиннее.
Я потянулась за банкой джема, и мамин взгляд упал на маленький участок кожи на моем запястье, видневшийся из-под манжеты джемпера.
– Что это? – Я торопливо натянула рукав, скрывая шрам, который, уже поняла я, спрятать от мамы не удастся. – Это ожог, Софи?
Мгновение я прикидывала, не солгать ли. Не обойдется ли, если я скажу, что обожглась утюгом? В конце концов, утюг
– Ничего страшного, мама. Не переживай.
Не обращая внимания на мои слова, она взяла меня за руку, держа ее так, как всегда делала пару десятков лет назад, когда мы переходили через дорогу. Очень нежно она перевернула мою руку и сдвинула манжет, обнажая запястье. Ожог не был уродливым и больше уже не болел, но ясно было, что это недавняя травма. Мама очень долго молчала, просто рассматривая отметину на моей руке. Когда она в конце концов подняла голову, я удивилась тому, что ее глаза ярко блестят от слез.
– О, Софи, – грустно проговорила она. – Ты должна была что-то сообщить. Почему ты нам не сказала?
Я пожала плечами, снова чувствуя себя подростком.
– Да фигня, – сказала я, сознавая, что вернулась к лексике, которую уже очень давно не употребляла.