Будь покойный владыка несколько решительнее и осмотрительнее, то наверняка давно бы поставил сына на место или отправил на малозначительную должность подальше от столицы – набираться опыта и осторожности. Но он был уже немолод – лучшие дни некогда прославленного полководца, не щадившего ни себя, ни подданных в хоть разорительных для страны, но все же блестящих походах, остались далеко позади – и ко всем своим многочисленным отпрыскам относился приблизительно одинаково: ласково-снисходительно, с добродушным безразличием и некоторой отстраненной гордостью за достижения старших из них. Пентенефре старый Рамсес, пожалуй, выделял больше прочих, забавляясь его энергичностью и упорством; должно быть, именно потому он в конце концов и поверил ему в истории с рабочими Мемфиса, а затем во всеуслышание назвал своим вторым наследником. Впрочем, в этом царевич также не был уверен.
Он плохо знал отца – с самого детства, как и многие другие его дети, исключая Рамсеса-младшего, сына великой царицы Тити, которого на памяти Пентенефре с самого детства держали особняком. Конечно, когда-то они сбегали от слуг и воспитателей, прятались в дальних уголках дворцового сада и делились друг с другом всем, что занимало умы; тогда никому не было дела до возраста и титулов, и семилетний Пентенфре звонко хохотал, забираясь на руки к старшему брату, которому через несколько дней нужно было отбывать в Нубию по приказу отца. Разлука тогда продлилась всего четыре года, вдобавок скрашенные множеством отправленных царевичами друг другу писем; но когда Рамсес, ставший заметно шире в плечах и поясе, с отвердевшим и мрачным лицом, на котором застыло какое-то новое, взрослое и откровенно неприятное выражение, прибыл вновь в столицу – Пентенефре не узнал брата. В свои одиннадцать он уже догадывался о многом, а с прочим просто свыкался: с тем, что побегов и разговоров в укромных местах в саду больше не будет; что таким наставников, какие полагались Рамсесу, ему никогда не разрешат даже задавать вопросы; что раз его мать не стала главной женой правителя, то и он сам навсегда обречен остаться вторым в очереди наследования власти. Лишь одного Пентенефре не стерпел, так и не смог приучить себя к этой страшной, как яд, отравляющей разум мысли: что его старший брат теперь стал его главным соперником.
И об отце своем, хотя куда менее ясно, он думал примерно то же самое. Едва его зная и понимая, что достаточно сблизиться им все равно никогда не удастся, даже при обоюдном желании – Пентенефре старательно вникал во все государственные дела, то и дело встречаясь для этого с чати и иными чиновниками – вернее, с теми из них, кого молва не представляла в числе союзников Та – и у них понемногу добиваясь того, что некоторые всерьез заинтересовались позициями царевича. Разумеется, их было мало – в разы меньше, чем сторонников у Рамсеса – но этого могло оказаться достаточно при должных усилиях и умелом руководстве если не для свержения старого правителя, то для выдвижения своего кандидата на престол. Словом, царица Тити и верный ей советник Та, имевший вдобавок личные счеты к Пентенефре, не зря опасались усиления его позиций; беда была лишь в том, что самому царевичу мысль о насильственном воцарении была глубоко ненавистна.
Кто же осмелился ускорить смерть старого владыки? Рамсес, уставший ждать своей очереди занять престол, кто-то из его доброжелателей – или же один из сторонников самого Пентенефре, ведомый схожими мотивами? Быть может, даже… Он стиснул зубы: нет, такого просто не смогло бы остаться незамеченным! Даже пропусти он некие перемены в поведении своих близких – верный Кахотеп тотчас указал бы на это, намекнула бы и таинственная, но по неведомым причинам все еще остававшаяся на его стороне жрица Нейтикерт… Или и они замешаны во всем этом – из самых лучших побуждений! – а стало быть, нельзя верить вовсе никому… Нет, нет, о таком и подумать страшно, повторял Пентенефре про себя снова и снова. В конце концов, он редко ошибался в людях прежде – и всегда старался окружать себя теми, в чьих дружбе, преданности и нравственности был убежден. Стало быть, это кто-то не из своих… Он так увлекся этими неприятными размышлениями, что не сразу заметил появление матери.