Потухшее, лишенное надежды лицо Мэйолла проступало сквозь стальную красоту образа, смотрело на Хардинга сквозь сияющую многоликую маску машин. Во взгляде застыл беспомощный ужас, отчаянный призыв.
Потому что Мэйолл собрал на Акасси слишком сильную команду. Слишком хорошо устроил оборону. И никто теперь не мог прорваться сквозь нее, чтобы спасти его от чудовища, которое он создал и с которым сросся. Мэйолл стал самым крайним сепаратистом. Он отделился от человечества.
Ни в тот момент, ни когда-либо еще Хардинг не мог заставить себя нанести повреждения человеку, который когда-то составлял Сборный образ вместе с ним. Но сейчас он поднял револьвер твердой рукой. Он не собирался причинять Мэйоллу вреда. То время, когда смерть могла бы повредить Джорджу Мэйоллу, давно миновало.
— Джордж Мэйолл, я хотел сказать тебе, — обратился Хардинг к образу на экране, — зачем я здесь и кто меня послал. Но сейчас это уже не важно, не так ли?
Он прицелился в затылок Мэйолла, сидящего перед ним на стуле. Потому что это уже был не Мэйолл. Хардинг разговаривал только со сборным существом на экране.
— Уже совершенно не имеет значения, кто меня послал. Важно только, что я здесь и что я должен победить. А ты умрешь, Джордж. Ведь ты этого хотел, не так ли?
Хардинг стал пистолетом. И спусковой крючок по своей воле пошел назад.
Сталь на экране вдруг раскололась, разлетелась, и по жесткому сияющему лицу металлического образа потекла кровь, заливая ему металлическую грудь.
Когда последние человеческие черты стаяли с металла, а последние черты образа — с экрана, Хардинг убрал пистолет в кобуру. Значит, он успел. Мэйолл просто сделал первый шаг.
И Хардинг запретил себе думать об этом — о кошмарной, но неизбежной ситуации. Такое не должно происходить. Никогда не должно происходить, пока вместо победы, за которую надо платить всему человечеству, люди готовы принять поражение.
Человек — разумное животное, умеющее задавать вопросы, ошибаться и исправлять свои ошибки. Но Мэйолл подошел слишком близко к тому, чтобы создать машину, которая не ошибается. Она могла бы поддерживать оптимальное положение — вечное, функциональное, чуждое человеку положение, охраняя произвольно выбранную территорию при помощи перенастраиваемой защиты, способной отразить любое нападение людей — пока люди существуют.
Нет, такое просто невозможно. Это ослепительное, прекрасное изображение будущего — обещание и угроза, которая никогда не должна исполниться. Ни сейчас, ни в будущем. Хардингу придется заняться разрушением — разобрать роботов, чтобы Интегратор мог работать в нормальном режиме, стреноженный и направляемый командой, собранной из людей, взятых с… Ну, это не важно. Важно было только вот что.
Хардинг поднял руку и осторожно коснулся лба. Вот где спрятан лучший Интегратор. Когда-то давным-давно, в те времена, когда доисторические люди еще не были разумными существами, они уже имели в черепных коробках мыслительные механизмы огромной мощности. Но сначала совсем не использовали их. До тех пор пока не случилось что-то, ныне неизвестное, и в Интеграторе человеческого мозга не затеплилось пламя разума. Homo sapiens, человек разумный…
Машина…
Хардинг гневно покачал головой. Он повернулся к двери, но на пороге остановился, чтобы с сомнением оглянуться на пустой экран, который напоминал сейчас закрытую дверь в стене.
Прекрасней женщины[64]
Она была прекраснейшей из всех, кто выходил в эфир. Поднимаясь на бесшумном лифте в комнату, где ждала Дейрдре, Джон Харрис (в прошлом ее импресарио) не мог выкинуть из головы ее прежний образ.
Год назад она сгорела вместе с театром, и с тех пор Харрис старался не воскрешать в памяти тонких черт ее лица — разве что она устремляла на него горделивый взор со старой истрепанной афиши или нежданно мелькала в сентиментальной телехронике. Но теперь пришлось все вспомнить.
Лифт лязгнул и остановился. Дверь отъехала в сторону. Харрис растерялся. Умом он понимал, что надо бы довести дело до конца, но тело категорически отказывалось подчиняться. До сего момента он гнал от себя мысли об изумительной грации идеального, словно созданного для танцев тела, вспоминал мягкий с хрипотцой голос и легкую картавинку, очаровавшую публику всей планеты.
Свет не видывал такой красавицы.
Другие актрисы, предшественницы Дейрдре, становились милыми объектами обожания, но еще не бывало такого, чтобы весь мир влюбился в одну-единственную женщину. Мало кто (не считая столичных жителей) имел удовольствие лицезреть Сару Бернар или очаровательную Лилли Лэнгтри; аудитория кинодив ограничивалась теми, кто мог позволить себе поход в кино; но образ Дейрдре хотя бы однажды озарил телеэкран во всяком жилище цивилизованного мира — и во многих за пределами цивилизации. Томные ритмы ее хрипловатого пения, волнующие движения роскошной фигуры вплелись в пространства бедуинских палаток и полярных юрт. Мир помнил каждое па ее грациозного танца, каждую интонацию ее голоса. Помнил неуловимое сияние, исходившее от ее улыбки.
И оплакивал Дейрдре, когда она сгорела вместе с театром.