Нам пришлось менять маршрут раз десять. Все проспекты перекрыты полицией. В городе царит страшное напряжение. Стоит людям собраться небольшими группами, как их тут же окружают полицейские в шлемах и изолируют передвижными ограждениями.
– Да запирайте вы всех побыстрее и дайте проехать! – шипит защитница слабых, когда мы встаем в пробке. Заметив полицейского, она начинает сигналить, чтобы тот заметил министерский знак на ее автомобиле и расчистил дорогу.
Как быстро человек привыкает к власти, даже если она совсем пустяковая. Хотя власть не обязательно порок, всё зависит от того, как мы ею пользуемся. У меня начинается настоящая чесотка, когда я вижу, что творится в стране. И я уже не согласен действовать в одиночку.
На площади Стабильности сотня молодых людей проводит молчаливую манифестацию, сидя в тени плакатов. Не снимая руки с клаксона, мать едет прямо на толпу. Демонстрантам ничего не остается, как броситься врассыпную, оставив транспаранты. Они трещат под колесами нашей машины.
Я в растерянности оборачиваюсь назад. Манифестанты побаиваются нас преследовать. По углам площади стоят посты бригады по борьбе с беспорядками, а у них водометы и танки. Лидер манифестантов кричит в мегафон:
– Не отвечайте на провокации! У нас ненасильственная, сидячая демонстрация! Я повторяю – ненасильственная! Нас защищает закон о пассивной свободе слова! Не нарушайте закон! Они только этого и ждут!
Мы выходим из машины у башни Победы. Торопливо шагаем вдоль палаток, на которых люди, выброшенные на улицу за бедность, установили почтовые ящики со своими именами и номерами квартир, где когда-то жили. Учитывая, как много людей ютится прямо на тротуаре, Бюрли должны быть среди немногих, кто еще может вносить арендную плату.
Лифт, где зеркала разрисованы граффити с черепами, поднимает нас на сороковой этаж. Я направляюсь к единственной двери, которая не перегорожена бетонными блоками. Звоню. Тишина. За дверью ни звука. Мать отталкивает меня и давит пальцем на звонок, будто это автомобильный клаксон. Я выглядываю в окно вестибюля и вижу, как внизу на площади корчатся и падают манифестанты. Их травят газом, или они получили в чипы электрический сигнал с парализующим кодом. К тому же их раскидывают в разные стороны водометы, и только самые молодые могут им противостоять. Я с ужасом смотрю на груду тел, которая под давлением струи катится в сторону грузовика.
Дверь наконец открывается. На нас напряженно смотрит женщина без возраста с покрасневшими глазами в черном обтягивающем платье.
– Николь Дримм, – сухо представляется мать. – Вы бросили трубку во время разговора.
У женщины начинают дергаться губы, она судорожно вздыхает и вдруг, отвернувшись, разражается слезами. Потом медленно поднимает листок бумаги, зажатый в пальцах, и читает, всхлипывая:
– «После того… как меня унизили, переведя… в категорию „Д“… я больше… не хочу… жить… Прошу прощения у всех… кого люблю…»
Она опускает руку с письмом и произносит:
– Вы убили его, мадам.
И уходит вглубь коридора.
Мать поворачивает ко мне испуганное лицо.
– Вот чёрт, – говорю я тихо.
Она отпускает мне увесистую оплеуху и идет за госпожой Бюрль.
Я встречаюсь взглядом с Керри, которая вышла в коридор, и чувствую, что бледнею, несмотря на то что щека у меня горит.
Я слышу собственное бормотание:
– Керри, это я… Томас Дримм.
Девушка кивает без малейшего удивления. Она узнала меня, так же как я ее. Хотя я сегодня на пятнадцать килограммов худее. А Керри – всё та же. С тем же выражением достоинства и грусти на лице. И с тем же планшетом через плечо.
Запинаясь, я с трудом говорю:
– Не понимаю, Керри… он всё-таки умер?
Она пишет на экране:
– Тебя это удивляет?
– Это была техническая ошибка моих подчиненных, госпожа Бюрль. Приношу вам свои соболезнования. Я немедленно переведу его в категорию «Б» и оформлю вам право на досрочную пенсию задним числом, чтобы вы получали ее как за потерю кормильца.
Пока мать утешает вдову, за стеной я шепотом оправдываюсь перед Керри:
– Я сделал всё, чтобы предотвратить это, клянусь тебе… Скажи что-нибудь.
Она со скорбным видом рисует двоеточие и круглую скобку. Я отодвигаю планшет и напоминаю, что в реальности № 2 смерть отчима вернула ей дар речи.
Керри сжимает губы и опускает глаза. Я беру ее за руку. Она высвобождается. Я настаиваю:
– Ну давай же, не молчи. Попробуй говорить, Керри. Сейчас или никогда!
Девушка поднимает голову, и по ее глазам я вижу, что она принимает вызов. Керри приоткрывает рот. Делает усилие. Ничего. Еще раз. Но из горла вырывается только хриплое шипение. Похоже на воду, которая стремится вернуться в трубопровод после отключения.
– Пока… никак, – с трудом выдыхает она мне в ухо.
И продолжает кончиками пальцев на сенсорной клавиатуре:
– Не хочу начинать при матери. Мне нечего сказать той, которая никогда не хотела меня слышать. Потом, когда я заговорю, это будет специально для тебя.