В различных разделах нашего исследования, бегло и неполно здесь представленного, мы сталкивались с фундаментальной особенностью человека советского – его двойственностью. Он с удивительной легкостью, практически безо всякого сопротивления воспринял крушение социальных и идеологических рамок своего существования. Можно полагать, так произошло потому, что он и ранее принимал эти рамки главным образом демонстративно, как элемент игры на выживание. Легкость крутых перемен всегда чем-то подозрительна. Не было ли демонстративным само отвержение советских социально-идеологических рамок? По крайней мере отчасти так и происходило. После крушения советской системы на поверхность вышел не сказочный освобожденный богатырь, а человек, склонный приспосабливаться, чтобы выжить. Готовый декларировать свою приверженность демократии из отвращения к старой системе, но вовсе не приспособленный к демократическим институтам. Готовый следовать в моменты эмоционального подъема за новыми лидерами в надежде на то, что они окажутся отцами народа, вождями и спасителями. (Кстати, потому и склонный довольно быстро от этих лидеров отворачиваться, если они подобных надежд не оправдывают.) Готовый декларировать свою приверженность рынку и приватизации, но почти не готовый к самостоятельному экономическому поведению. Из этой двойственности соткана сегодня вся наша противоречивая социальная действительность.
Феномен «человека советского»: социологические параметры
Приблизительно с середины 20-х гг. нашего столетия, после утверждения – казалось, надолго и прочно – большевистского режима в «отдельно взятой стране», бывшей Российской империи, в отечественной и эмигрантской общественной мысли возникла проблема советского человека как особого социально-антропологического явления.
В мировоззрении более раннего периода, проходившего под лозунгами революционного переворота со «всемирным» прицелом, для подобного понятия не было места: провозглашались или ниспровергались категории глобального, всемирно-исторического масштаба, заведомо противопоставленные национальной и государственной ограниченности. Героями или злодеями созданной распаленным воображением мировой сцены представлялись сверхчеловеческие и сверхнациональные «классовые» персонажи (точнее, замещавшие их парткомиссары). Неинтересно сейчас обсуждать, в какой мере в подобных титанических фантазиях отразились мечты интеллигентской романтики XIX в. (для России – начала ХХ в.) о «новой жизни», «новом мире», «новом человеке», а в какой – доктринерский утопизм социалистов. Неудачу потерпели и те и другие.
Стоит, однако, отметить некоторые поучительные моменты теоретических дискуссий о судьбе «нового человека» в середине 20-х гг. Известная тогда группа «Смена вех» (и вместе с ней значительная часть русской эмиграции) утверждала, что нормальный «русский человек» (прежде всего мужик, крестьянин), переживший кошмары войны и революции, возьмет верх над революционными фантазерами и организует жизнь и государство на обычных началах. Группа так называемых евразийцев надеялась на то, что порожденный революцией «новый человек» спасет российское государство и сможет ориентировать его на (мифологизированную) Азию. Варианты подобных позиций воспроизводятся в настоящее время в аргументации адептов «особого пути» развития России.
Советская официальная общественная мысль ориентировалась на то, что должным образом реконструированный и «исправленный» человек имперской эпохи послужит достаточно надежным винтиком или кирпичиком новоимперской государственности. (Чисто идеологическое прикрытие, с большей или меньшей интенсивностью использовавшееся в разные периоды, но никогда не имевшее ни массового распространения, ни существенного значения, – словесные упражнения, резолюции и диссертации на тему «нового человека» или «человека будущего».)
Реальность советского человека целиком принадлежит постромантической эпохе – тем десятилетиям, когда послереволюционная государственность пыталась стабилизировать репрессивный режим, сохраняя и наделяя статусом прежде всего человека покорного, исполнительного, сопричастного и т. д. Как это бывает практически всегда, «гора» титанических фантазий («новый сверхчеловек») породила некую «мышиную» реальность – сопряженность ролей аппаратной бюрократии, послушных ей «спецов» разного профиля и безгласной «народной массы». Именно такая пирамида социальных позиций определила характерный набор необходимых черт Homo Soveticus’а, на котором мы остановимся далее.