Читаем Время покупать черные перстни полностью

— Так войны не будет, а, бабушка? — спрашиваю, а сам тянусь взглядом к иззубренной пилке черных ельниковых гор, к серой жестянке неба, к синей сабельке ледниковой воды… Медлю, медлю услышать ответ, все не верится, что это так, да, все это взаправду.

— Да как тебе сказать, сынок, — еще больше темнеет ликом старуха, — никому то неведомо… а кому ведомо — да сказывать не велено…

— Что же еще, бабушка? — хочу продолжить робкий костерок нашего разговора.

— Да вот монах, божий человек, с Тибету приходил, все разговоры вели, и у них там неспокойно, рассаду мыслей взял, да и пошел себе с богом.

— А что, новые мысли вырастили?

— Да пойдем и посмотрим…

Она ковыляет впереди, качаемая ветром, как травка. Там, за домишкой, за стволом разлапистой ели, малая плантация. Бабушка снимает укрывную рогожку, и я вижу мысли: крупные и не очень, разных цветов, но не ярких, а все более бледных, невзрачных. Они покачиваются, вроде бы похожие на кувшинки, а, может быть, на чудные орхидеи, но на более длинном и твердом стебле, с махровыми, трепещущими по краям лепестками. Они как живые перекликаются, о чем-то волнуются и будто гудят, переговариваясь.

— Бабушка, а есть здесь мысль про войну? — спрашиваю, а сам медлю, вновь медлю услышать ответ.

— Да как же, вот и она… — Бабушка показывает некрупный, невзрачный такой, голубоватенький цветочек. Смотрю на него со странным чувством недоверия, страха и любопытства: так вот какая она!

— А что, нельзя ли ее вырвать?

— Нельзя, нельзя, господь с тобой, ничего нельзя просто так вырвать, — торопливо бормочет старушка, — ежели изойдет, то сама собой, а вырвать как же, грех… да и неведомо то, неведомо…

— И мысль про любовь есть? Покажи, бабушка!..

Мысль про любовь покрупнее, бледно-розового цвета, качается на тонком стебле. До чего она беззащитная, хрупкая!

— А я и побольше вырастила, — будто знает она, о чем думаю. И я вижу мысль про любовь и побольше, наверное, это мысль про всеобщую любовь.

Вижу и другие мысли: про страх, про болезни, про хлебный и другой урожай, про детей… и все это странно, неверно и зыбко под этим плоским, сереющим небом. Кружится голова.

Присаживаюсь к ней, разрыхляю земельку, убираю нападавший мусор, отрываю засохшие идеи с мыслей хороших, плохих, с разных, в общем. Старушка посмеивается: мысли-то хорошие, да вот дел-то бы от них побольше…

— Ну ладно, ладно пока… — Она теребит меня за рукав, бережно укрывает мысли рогожкой, и мы возвращаемся на полянку, к дымящему костерку. Сидим и молчим. Я пью пристывший, горьковато-родной чай моей незабвенной родины… каких корешков засыпала туда мудрая старушка? Что так засвербило в носу, да глаза застила пелена не пелена, дым ли, туман? Что так больно любить это вот серенькое небце, пилочку ельниковых гор, водную рябь озерка? Да любил ли раньше, помнил ли? Как все неразрывно, до смерти, до крови мое, как долго вспоминал это, а вот теперь пришлось по сердцу, вернулось, обожгло…

— Да как там твоя милка, все пропадает? — издалека бабушка возвращает меня, заводит разговор, подживляет костерок.

— Ага, как весна, бабушка, все как будто умирает, сном таким засыпает, и все в ней останавливается… Только твоя старинная краска и помогает, втираю, втираю ее, а она и оживает, и все молодеет, и краше становится. Вот тоже пришел спросить, приворотное-то зелье есть ли?

— А как же? Есть, есть, отчего же нету, коли пришел? Вот и возьми с собой. Это ничего, сынок, что она во временах ходит, в свое время возвращается, назад ли, вперед, неведомо… Видно, прежде не довелось вам свидеться. Кто по молодости помирает, до старости не дожив, тот в свое время возвращается, видно, не след ему появляться здесь… Да ты не дал ей помереть, видно, рука у тебя легкая, ведет она, ведная, значит… Теперь о ней и заботься. Всяк человек, кто под луной, кто под богом, а кто под временами ходит, ничего, пусть ее… Да не тереби понапрасну. Делай все на седьмой день, на закате солнца.

— Так и делаю, бабушка.

— Сподобься, чтоб не было ветру порывистого, с востока али с западу, лучше ровный, северный… Вот тебе и зелье, там доставала я дробленый череп повешенного у трех дорог, ящурный хвост да рыбий глаз, оконный скрип да крысиный шорох, горький рябиновый цвет да полынное молочко, волчиный вой да запах, да ржань с конного копыта, да порох с закопанного маузера, — еще много чего там есть, сынок, возьми… Спаси и сохрани, господь с тобою… аминь.

Я беру черный, будто из рыбьей чешуи пошитый, мешочек, прячу на груди. Знаю, отгорит закат, льдистым, звездным пологом обрушится ночь, а серым, хмурым утром, колючим, как шинель империалистического солдата, проводит меня бабушка заветной тропкой обратно. И проляжет та тропка до самого моего сердца, до всех людей, что встречу и не встречу, что узнаю и нет. Но до всех донесется бабушкина доброта и радение, ее мудрость, свет и печаль ее мыслей. Буду долго идти, возвращаясь, аукаться в летящих храмах березовых рощ, и вспоминать, и думать, и верить, что все будет по ее, бабушкиным, заветам, потому что от веку так и было — что старые люди задумают, то и будет.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже