Она сбросила туфли и беззвучно, в чулках, прошла к отцу. Стояла в полутьме, разглядывая в красноватом пятне тяжелый отцовский лик, худые, огромные руки, беспомощные, беззащитные.
И чувствуя, как горячо и туманно в глазах, вдруг вспомнила: давнишний, из детства, дождь, падение холодных капель. И отец, усадив ее к себе на плечи, накрыв с головой пиджаком, бежит по шоссе, весь промокая и встряхиваясь, а мимо в шипении и реве несутся грузовики. И горячие, сжимающие, сильные ручищи отца, и ей страшно и радостно на его трясущейся спине, и, выглянув из-под пиджака, увидала — близко на кипящем асфальте яркая стоцветная радуга.
Это пронеслось и погасло. Темнели бессильно отцовские руки, от них шел жар, словно в них выпаривалась, иссыхала отцовская жизнь и сила, и вот-вот совсем обмелеет, и хотелось к ним припасть, целовать. Но она чего-то боялась. Шептала:
— Папочка, папка!
Он не слышал, был от нее далеко, бок о бок с бригадой. Они, оглохшие, черномазые, липкие, швыряли лопатами белый песок, ровняя у желоба бровку. Шли вдоль русла прокатившегося стального ручья. Оно было пустым и иссохшим, лишь в глубоких омутах краснели железные лужи. Вдвоем, обжигаясь, выбивали из них красноперых, звенящих рыбин. Вышвыривали их шумно на берег.
Он ворочал ломом, гремя о слитки, чувствуя глазами, губами раскаленность земли. Печь, живая, следила за ним, колыхала в дышащей груди огненное молоко. Он торопился, готовя стальную купель. И напарник, Васька Цыган, ковыряясь в стеклянном шлаке, повернулся гибкой спиной. Его рубаха, измызганная сажей и копотью, прилипла к мокрым лопаткам, зажглась, проступила цветами…
Явился и стоял на пороге, отдуваясь и охая, старый отцовский друг, такой же, как и он, горновой, и уже на покое. Кряхтел, раздобревший, грузный, стягивал фуражку и ею же отирал пот.
— Всегда говорю: высоко, Сема, живешь! Потому прихожу редко… Ну как хозяин-то?
— Болеет.
— Знаю, знаю. Наше теперь дело такое, милая, — болеть.
И он вошел, слеповато щурясь, а увидев молодых, повеселел, стал зорче, сел, уперев кулаки в колени.
— Чего надулись? Поссорились, что ли? Всегда, сколько помню, цапались. Раз из-за кастрюли подрались: кому на голове таскать. Ну молодежь! Ну бойцы!..
Он захохотал, оживляясь, радуясь, что дошел, что сидит среди старых знакомых, где любят его и слушают, где можно поворчать и посетовать.
— Вот вы говорите, болеет… Я вам говорю, берегите здоровье, пока молодые. Особо желудок. А то по столовкам носитесь, хвать, кусь! Без режима, без графика. А желудок, он тот же мотор: чуть нагрузку превысил, бац — пробой! Язва! И ходите, мучаетесь!.. А второе дело — зубы беречь. Я хоть старик, а смотри, почти все целы!
Он, оскалясь, показал свои крепкие желтые зубы, победно крутя головой.
— Правда, я сегодня маленько маху дал. Днем пивка выпил и рыбкой остренькой, солененькой закусил. Нельзя! Все чегой-то мутит, вот тут!.. Ну где же Семен-то? — спохватился он. И по взглядам, по молчанию да раскиданным вещам и одеждам стал о чем-то догадываться. Заволновался: — Да где же Семен-то?
И пошел к нему переваливаясь.
Стоял, наклонившись над другом, тяжело дышал. И навстречу ему из раскрытых спекшихся губ неслось другое, горячее и сухое дыхание. Два их дыхания слетались, как две их души, о чем-то говорили и жаловались.
Он видел ясно: друг его исчезает. Уже наполовину ушел, уже не здесь, а с другими — таким было его обугленное, как горячий камень, лицо.
— Вот ведь, Сема, как у нас с тобой получилось!
Он думал, как сюда торопился. Хотелось прийти, посидеть. Потолковать о том и о сем: как черти заводские продули в футбол приехавшей команде; какую статейку прочитал он в газете про индийских слонов; как Василь, Цыганков тоже вышел на пенсию, встретился с ним в магазине, распили по бутылке пива. Вот об этом хотел говорить, как всегда, как обычно.
А до главного-то они не добрались. О главном они не успели. Все чего-то ждали, откладывали. Все чего-то было неловко.
А хотелось ему поразмыслить о другом, как они жили на белом свете и какой он есть, белый свет.
Как работали и себя не жалели. Как любили жен и растили детей. Как воевали и приходилось им убивать. Как и их убивали. Как дружили, надрывались у домны, то кляня ее, то лаская, называя в шутку Катюха. Как оба вышли на пенсию и, старея, среди хворостей, слабости начинали думать о смерти, и каждый думал свое, не умея с другим поделиться.
Вот об этом бы им говорить, вот к этому бы им прикоснуться.
— Не успели, Сема, с тобой!
И, глядя на друга, вспомнил, как строили эту Катюху, выдавали пробные плавки и прорвало у домны горн. Она взрывалась и ахала, кидала огнем и металлом. Его сбило горячим газом, удушило и скомкало. Он погибал среди стального дождя. И друг в кислородной маске кинулся в пекло и вынес его.
И хотелось об этом напомнить, о вечной своей благодарности, да только не было слов. И он повторял бестолково:
— Вот как, Сема, с тобой!..
Но тот был не здесь, не с ним…