Сонька в предбаннике «Шарика» выплясывала нечто ритуальное, я чувствовал себя елочкой, которую «под самый корешок», — такие вокруг меня хороводы одного актера. Она жадно облизывалась, в глаза лезла и глотала слова: «Ну ты с Машей позавчера! А какие стихи! Твои? Ну конечно, твои, не отвечай, и так чувствую, что только ты так мог. Ну как у вас сейчас с Машей? Ах, не говори, не говори, это понятно, у вас же любовь? Как мне одиноко, с мужем мы неделю назад разошлись. Никак не привыкну к свободе, к пустоте вокруг. А соседка мне вчера и говорит: что это за лорд английский у тебя был, ты в белом костюме, в белой шляпе. Хорош! Такая тоска иногда охватывает по светлому, настоящему чувству. Да у тебя-то хоть есть Маша. А все мужики такие козлы! Была я на твоей выставке, какая экспрессия, вот бы и мне так. А твои лирические натюрморты, особенно с петрушкой, некий эрос в подкорке. В натуре, как она торчит! Ой, бля, чулком за гвоздь зацепилась. Лиризм, любовь, ах!» И Сонькин истерический хохот. Я — лупоглазый — полчаса выслушиваю этот бред, потом доходит, что Маша — та самая грустноликая дама. Но какая выставка? У меня же не было персоналки. И тем более натюрморта с петрушкой.
Дня через три доходит, что Сонька меня «клеит». Погружаюсь в раздумья. Постоянная подруга у меня есть — пресная, положительная, неумело влюбленная, с плохой фигурой, надежная, «как весь гражданский флот». Сонька всю дорогу в «Шарике» меня забалтывает, крутится вокруг, в глаза просится, буря мглою рожу кроет, как только заговаривает про нашу с Машей несуществующую любовь. Постепенно я все яростнее начинаю ее разубеждать насчет Маши (и не знал даже, что ее так зовут). Сонька недоверчиво успокаивается. У меня шальная мысль: «А что, разок можно, хоть она и совершенно не моего пошиба, но для опыта, для коллекции».
Тут как всегда вылезают наружу мои комплексы. С каким трудом создавал себе имидж этакого плейбоя, с кучей баб за плечами могутного сексспортсмена! А вот искушенных в таких забавах женщин до сих пор боюсь; вдруг что-нибудь не получится, перед ней стыдно, а если еще и ославит, и рухнет тогда вся крутая репутация, которую создавал себе аж со школы.
Отымел ее бездарно, быстро, еле-еле душа в члене. До этого часа полтора сотрясал поджилками скамейку в парке. Сонька сказала, что она не может при свете. Сидел рядом с ней, ждал полнейшей кромешности. Она притихшая, чуть печальная, с ушедшими внутрь себя зрачками. Спросила потом: «Чего ты ждал? Мог бы сразу…» Могла бы добавить: «А кони все скачут, а избы горят и горят…», и я бы не удивился. После акта спихнул ее, суетясь, не попадая пальцами в ременные проймы, поскорее домой, и провожать не пошел. И — слишком много чести, и слишком много стыда, и думал: все равно в первый и последний раз, разве свяжется она еще с такой половой немочью. Но сладкая дрема, дремучий яд вошли через нее, — бесконечно истонченная худоба ее извилистого тела маленькой зеленой змейкой обвила меня и — в голову, как вино. Вопила же Сонька на всю ойкумену за эти пятнадцать секунд кобелиной случки. Она в момент оный оказалась прекрасна: лицо утонченной принцессы французской любви. В какие выси она улетала? И как ей, оказалось, мало надо.
Она ушла, торопливо прикрывшись тяжелыми веками. А было что прикрывать — в ней сквозила нагота душевная раненая — потом понял.
Ушла, чтобы на следующий день позвонить. Вся светилась апрельской звонкой нежностью, девичьим испугом. Дубовый, я и по проводам это понял.
Она примчалась по первому кличу. «Представляешь, эту дуру, Гальку, познакомила с хорошим, положительным дядькой. Завгар, с машиной, с образованием. Ну ты помнишь Гальку. Сейчас дядьку встречаю, он и слышать о ней не хочет, всего косоротит. Ей-богу, чего-нибудь с ним учудила, миньет какой-нибудь. А Сеньку-полиглота знаешь? Они нас завезли один раз в Валуевку, в лес. Говорят, по разу пропустим, девочки, и все, для вас это, мол, не проблема. Как же, не проблема! Пришлось на ходу из машины выпрыгивать, вот гадство, весь каблук сломала, у-у-у-жас!» Когда она так тянула это слово, то вся, как на цыпочках, приподнималась и как будто тянулась губками за конфеткой. Выражение лица становилось детски-мечтательным и беззащитным, будто наку разглядела в сплошном ужасе, в который превратила свою жизнь.
В этот момент меня огорошило остро-распираторной жалостью. Захотелось к груди прижать и под крылышком приютить размалеванного белилами подранка, подкидыша, птичку остроклювую. Я тут же мысленно себя высек и пальцем погрозил: «Ты что? Сдурел?! Нашел кого жалеть! Шлюха ведь и не более того. Обрел, тоже, дурочку! Наплевать ей мысленно в бесстыжую рожу, и все дела».
Ее же несло: «А Светка-Роттердам — это же кошмар ходячий. Весь город ее пользовал. Вот это слава, лучшая минетчица-профессионалка, фу-у-жас. А Наташка меня затащила к неграм в общагу, давай, говорит, доллары зарабатывать. Представляешь, за деньги трахается, вот скотина. Пришлось на простыне из окна спускаться, весь чулок по шву разошелся, так жалко, у-ужас!