Читаем Время сержанта Николаева полностью

Казарма была выкрашена розовой, веселенькой краской, и, действительно, в ней было много страшно платонического, в ней косяками плавали однополые рыбки истомы. Все мысли о прошлом и будущем, все мысленные страсти прекрасно уживались в розовом резервуаре. От розовых стен хорошо отталкивалась душа. Каждые полгода добровольные маляры из вновь прибывшего пополнения, втираясь в доверие к старшине, понимая свои временные преимущества и поэтому затягивая ремонтные работы до предела, до гнева начальства, делали одно и то же, почти невидимое дело: покрывали сухое розовое розовым мокрым, с карбидовым запахом извести.

На всю розовую пустыню играла пластинка с Леонтьевым. Уборщики домывали на корточках полы, Вайчкус курил в дверях умывальника.

— Коля! — крикнул Вайчкус. — Ты посмотри, что сделал этот глупый хохол. Зашил шапку, как “дед”. Сгниешь в нарядах.

Вайчкус матерился радостно, с отчетливой безобидностью.

Потревоженный Николаев заиграл желваками, промолчал. “Глупый хохол” Бесконвойный прокаженно улыбался толстыми коровьими губами, глядя, как Вайчкус раздирает его шитье и мнет красивые стрелки на возвысившейся было от ночного глажения солдатской иссиня-серой шапке, как пинает ее к порогу и топчет мятыми сержантскими сапогами. “Я тебе сделаю стрелку...”, — кричал ликующий Вайчкус и пинал шапку дальше под дверцу туалетной кабинки, куда взгляд Бесконвойного последовал с инстинктивным равнодушием по логике вещей. “Драй парашу”, — приказал Вайчкус. Бесконвойный присел за тряпкой, лежащей у его ног, приподнял ее за край и поволок за собой в туалет, оставляя на полу мокрую дорожку. На секунду его мрачная спина величественно закрыла проем, ведущий в санузел, и согнулась над кафельным полом. Другой дневальный, Петелько, задавленно, беззвучно хохотал. Николаев с тем же молчанием отправился на безлюдную окраину казармы в спальный отсек. Убедившись, что никого поблизости нет, он достал из-под подушки Минина обычную тонкую школьную тетрадь. Он открыл свежую страницу дневника своего курсанта с тем нервным ожиданием, даже страхом, с каким берут в руки официальные бумаги, повестки в военкомат или в нарсуд. Он прочитал о каком-то “монотонном горе, которое капает как вода, в одну точку”. По правде сказать, Николаеву было интереснее читать о конкретных людях, а не всякие там лирические отступления, хотя они и были забавны, как нечто новое и вместе совершенно понятное ему. Наконец, в кучерявом винограде мелкого почерка он увидел и себя, свою фамилию. “Николаев, — прочитал он, — конечно же необычный сержант, эдакий интеллигентствующий сержант. Нельзя сказать, что он играет роль демократа, доброго царя. Он действительно мягкий и сомневающийся человек. В нем нет принципиальной жестокости. Все же он при случае дает понять, что выполняет свои функции тирана сквозь силу, по необходимости. Он старается сделать хорошую мину. На самом деле ему нравится власть, он, может быть, больше, чем кто бы то ни было другой, больше, чем Мурзин, властолюбив. Но, кажется, власть ему нужна только лишь для того, чтобы сладко жить, и именно настолько нужна, не больше, чтобы сохранять свое праздное положение. Эдакий либеральный тиран”.

К беспокойству Николаева после прочтения этих строк прилипли крошки циничного азарта и псевдонаивного недоумения, которое по-настоящему укрепилось благодаря последним строчкам дневника. Минин писал о том, что “если человечество вывернется наизнанку и таким вывернутым посмотрится в зеркало, то умрет от отражения своего”. И еще о каком-то Фебе, который “столько же тело, сколько и душа”.

“Какой еще Феб, к черту?” — недоумевал Николаев, красный от стыда и удовольствия.

С физзарядки начали подниматься красные, разморенные, раздевающиеся на ходу до мокрой кожи курсанты. Николаев с ханжеским спокойствием закамуфлировал дневник.

Пока играла пластинка, рота с голыми торсами (форма одежды “номер два”) натягивала и прибивала постели, ровняла по нитке черные полосы синих одеял, с тем, чтобы в рядах кроватей воцарилась бы общая черная полоса — признак порядка; шикали на медлительных, потому что очень хотели мыться.

Николаев, бреясь в умывальнике новым лезвием, слушал гам утреннего прозябания и неунывающего Мурзина, который опять кого-то мордовал с ироническим обращением на “вы”. В Мурзине, несмотря на его внешнюю монолитность, буйным цветом цвела диалектическая раздвоенность. Крикливый, истеричный, бесстыдный, жестокий с подчиненными, он тем не менее слыл лучшим, мягким, заботливым, мурлыкающим товарищем среди равных.

— Как Вы могли это сделать? — в который раз неслось из разражающегося Мурзина.

Николаев чуть не порезался от внутреннего смеха, представляя квадратного Мурзина, маленького громовержца, выкающего какой-нибудь хлипкой поганке.

Перейти на страницу:

Все книги серии Последняя русская литература

Похожие книги